Дурная примета - Герберт Нахбар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вначале Евгений вообще не обращает внимания на разговор, который барон ведет с учителем. Но проходит время, на улице становится тише. Евгения охватывает страх, что его заметят, и он начинает прислушиваться к разговору в классной комнате.
Он слышит слова Освина фон Ханнендорфа:
— …Я повторяю снова и снова, мой дорогой Клинк, — религия, религия и еще раз религия. То, о чем вы рассказывали, не лишено интереса. Но, знаете ли, если они не будут бояться бога, то где же мой управляющий найдет себе батраков?..
Этих слов Евгений никогда не забудет. Он стоит за дверью, и сердце его стучит. Господа проходят мимо, не заметив мальчика. Но в голове продолжает звучать: «…найдет себе батраков… найдет себе батраков…»
Проводив барона, пономарь Клинк возвращается. Евгения без лишних церемоний он вышвыривает на улицу. На счастье, там никого уже нет. Лупить будут завтра.
VII
Боцман, попыхивая трубкой, сидит на толстом чурбаке. Лоб пересекла глубокая складка. Кругом лежат наколотые дрова. Стина сидит на старом ящике, туго натянув юбку на колени. Холодно.
— …Бывало, как иду из школы к обеду, а мать уже стоит у ворот, веревку мне кидает. Из рощи хворосту принести. Теперь Берта летом Евгения встречает таким же образом. И старик наш мне рассказывал: в его время тоже так было заведено. Когда из лесу приходили к вечеру, то хворост волокли за собой, потому что спина пострадала от встречи с Мейером-лесником. А жили впроголодь. Вареная картошка с селедкой или соленой камбалой, а то и пустой картофельный суп. Так вот из года в год. На рождество покупали калачей на двадцать пфеннигов, пряников у пекаря Вирова, да на пасху по яичку. В троицын день в школу не ходили… Эх, Стина, что я тебе толкую. Ты знаешь про это не хуже меня, — заключает Боцман, приподнимаясь с чурбака. Два длинных пружинистых шага, и он стоит рядом со Стиной.
— Все это тебе известно, — повторяет Вильгельм Штрезов и подсаживается к ней на ящик. Стина немного отодвигается.
— Ну что, Стинок? — говорит Боцман и обнимает ее за плечи.
Стина пугается. Боцмана словно подменили. Таким он бывает редко и лишь с нею наедине. Взгляд его становится красноречивее слов. Вот он обнял ее за плечи. Перед Стиной возникает воспоминание. Ханнендорф, Бюннинг, темный сеновал… Потом возникает новое лицо— Эмиль Хагедорн. Как живой стоит он возле хлева, смотрит прямо на Стину, в зубах у него трубка, и он задумчиво-печально качает головой.
Боцман пытается привлечь Стину к себе.
— Эй, Боцман! — отстраняет его Стина.
«Неужели так всегда будет? — думает она. — Неужели все они одинаковы? Нет, Боцман не такой, как Бюннинг, но и не такой, как Эмиль Хагедорн». А от Эмиля Хагедорна она не может оторвать взгляда, вот он стоит как живой под навесом… «От Боцмана надо держаться подальше, — думает она. — Непременно».
— На прошлой неделе, — говорит она, — избили Евгения. А с Фридой никто не играет.
Боцман оттопыривает нижнюю губу, делает несколько глубоких затяжек и затем снимает руку с плеча Стины.
— Даже детям не дают покоя. Что ж, по-ихнему, все должно оставаться так, как испокон веков было? Значит, мальчишке сразу после школы садиться в лодку и потом всю жизнь тянуть лямку, как мы, грешные? Чего им всем надо? Ну как мне тут быть, Стинок? Мне вся эта музыка до того уж надоела… Но черта с два, я им не поддамся, нет, не поддамся, пусть не надеются!
Вильгельм Штрезов встает, снова берет топор. Стина сидит еще с минуту, но, когда по всему сараю начинают со свистом разлетаться поленья, она решает, что пора возвращаться в дом. Ибо Боцман работает так, словно хочет вложить в удары все свои думы, все заботы, все ожесточение души.
Внезапно Стину охватывает страх. Нельзя, чтобы родился ребенок, ребенок Бюннинга, нельзя!..
Взметнется вверх топор, сверкнет сталь, и летит полено, с глухим стуком ударяется в стену сарая. Снова разгибается спина, вверх возносится сталь, звонко вонзается в дерево, слышен треск, щепки летят…
Согреться можно, но это все же не то. Дерево сухое, ломкое, а топор остер. Быстро вырастает вокруг чурбака гора дров. Снова нужно наклоняться, убирать поленья, и думы по-прежнему не дают покоя. Сто раз все думано и передумано, а мыслям все нет конца. «А что я должен был делать? Каждый на моем месте сделал бы то же самое. Чего им, собственно, надо? Стина девка хоть куда, я даже не ожидал. Дело у нас налаживается, глядишь — дальше лучше пойдет. А самое-то главное — из нищеты вылезу».
Правильно, Боцман, все законно, и для тебя Стина в доме — просто божья благодать. Да, о Стине можно раздумывать долго, и в голову приходят все хорошие мысли. Берта начинает поправляться, ей уже заметно лучше. Целебный чай пошел впрок. Но слишком давно уже болеет Берта, и выглядит она все так же плохо. Другой раз кажется, что у нее лицо старухи, и смотрит она на все недовольными глазами. А ведь когда-то Берта была такой же юной, как Стина, такой же крепкой, бойкой и проворной. Да, Стина — она умеет слушать. Берта этого никогда не умела. Как-то забываешь, что ей так мало лет. Всего шестнадцать — никогда не подумаешь! Прямо не верится. Иногда на кухне, у плиты, она напевает наши деревенские песни: «Это ты, мой разлюбезный…» Или «Иоган, мой петушочек…» Звонко, звонко раздается ее голос. Как тут не зайти на кухню, не поглядеть на певунью, а то и подтянуть куплет-другой. Приподнимешь крышку, заглянешь в кастрюлю, и если получишь по рукам, то это только приятно. Раньше такого не бывало? Нет, было, было когда-то так и у нас с Бертой, но только давным-давно. Теперь, когда не ходишь ни к Мартину Бишу, ни к приятелям — их не осталось ни одного, — теперь единственная отрада посидеть вечерком у Стины на кухне. А Берта лежит одна в комнате и смотрит в потолок. Когда Боцман возвращается, она закрывает глаза и делает вид, будто спит. Боцман размышляет: спит она или не спит? Так или иначе, он потихоньку гасит коптилку и осторожно ложится на соломенный тюфяк у печи, потому что с больной женой ложиться нельзя. Но иногда, после доброго часа, проведенного у Стины, можно немного задержать взгляд на жене, на уснувшей Берте. Чтобы подойти и тихонько погладить