Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако первые шаги в этом направлении он сделал уже в «Броненосце».
Вернемся к статье «О строении вещей».
Третьим из «предков» замышленного в Одессе финала сеанса там назван «раздир завесы – завесы храма в момент свершения трагедии на Голгофе».
Надо признать: в 1939 году советскому режиссеру разумнее было бы вовсе не вспоминать Евангелие, особенно после смертельно опасных обвинений в «формализме и мистицизме», предъявленных ему из-за запрещенного и вскоре уничтоженного фильма «Бежин луг», действительно строившегося на библейских и евангельских образах.
Более того, последующая «оговорка» («…трудно сказать, какие из этих ассоциаций и воспоминаний способствовали оформлению моего замысла») заставляет подозревать, что первой ассоциацией, родившей идею, была как раз фраза из Евангелия от Матфея:
«И вот, завеса в храме раздралась на-двое, сверху донизу…» (Мф. 27:51).
Ассоциация с моментом распятия на Голгофе была не поверхностной и не случайной – она укоренена в режиссерской трактовке всей «Встречи с эскадрой».
Пятый акт фильма начинается митингом на корабле – обсуждением вопроса, что делать дальше: высаживать десант в Одессе, как предлагали «делегаты с берега», или выйти в море навстречу царской эскадре, высланной на усмирение бунта. Матросы выбирают второе.
С момента завершения сцены митинга начинается подспудное выявление темы самопожертвования экипажа, решившегося на возможное сражение с целой эскадрой ради спасения мирного населения от новых репрессий[132].
Напомню, что придуманный для фильма расстрел одесситов на лестнице был преображением реальных карательных акций в тот вечер, когда на рейде появился восставший броненосец, и правительство, используя провокаторов, обрушило репрессии на тех, кто оставался в порту, – в острастку остальным горожанам.
Судя по сентябрьской сценарной разработке, поначалу предполагалась одна сцена митинга на броненосце: прибытие делегатов, поднятие красного флага и спор о возможности высадки на берег. Однако она была разделена на две – возможно, еще во время съемок в Одессе или при монтаже фильма в Москве. В третьем акте, после траура по Вакулинчуку, «делегаты берега» призывают: «Врагу должен быть нанесен решительный удар», а вопрос о десанте обсуждается в пятом акте – после трагедии на Одесской лестнице.
В развитии пятого акта все более проступает его сходство с актом вторым: противостояние громадных стальных чудовищ и лиц взволнованных потёмкинцев, готовящихся к бою и гибели, рифмуется с ситуацией подготовки к расстрелу на юте. Когда броненосец оказывается «на расстоянии выстрела» перед орудиями эскадры, как горстка матросов на юте – перед винтовками караула, перекличка становится очевидной.
Эйзенштейн находит возможность как бы вызвать тень Вакулинчука, двумя титрами напомнив о его подвиге самопожертвования. В сцене траура на молу титры цитируют слова из реального обращения потёмкинцев к одесситам: «Один за всех» и «Все за одного». Эти титры перефразированы во «Встрече с эскадрой»: «Один на всех» и «Все на одного».
Ситуация готовности на гибель, подчеркнутой предсмертным, прощальным объятием потёмкинцев у орудия, достигает кульминации в момент появления титров:
«Выстрел?»,
«…Или…» —
и разряжается крупной, во весь экран надписью: «БРАТЬЯ!».
За повтором спасительного возгласа Вакулинчука следует кода братского единения.
Отметим, что обе ситуации, основанные на реальных фактах, преломляют в себе мифологическую образность – не только евангельское свидетельство о самопожертвовании Христа, но и ветхозаветное предание о грехе Каина, убившего брата Авеля[133].
Миф о грехе братоубийства весьма актуально и остро воспринимался в годы Гражданской войны в России. В сознании Эйзенштейна он должен был получить особое измерение, когда в 1920 году для него обновился сам идеал Братства: его принял в общество розенкрейцеров Lux Astralis («Звездный Свет») «епископ» Богори Второй, в миру – теолог, поэт-импровизатор, художник, археолог, этнограф Борис Михайлович Зубакин.
Много лет спустя Сергей Михайлович написал об этом мемуарную главу Le bon Dieu («Добрый Боженька»)[134], хотя в опасном для его жизни 1946 году, после инфаркта миокарда и запрета второй серии «Ивана Грозного», разумнее было бы умолчать о таком «компромате». Опасен был сам факт недолгой причастности к «идеалистическому антисоветскому» обществу, запрещенному властями и ставшему причиной неоднократных арестов и ссылок Бориса Зубакина, которые завершились его расстрелом в 1938 году.
Не следует обманываться ироничным тоном незавершенного рассказа про обряд приема в рыцарский орден Розы и Креста: это, скорее всего, камуфляж, в то время часто применявшийся не только Эйзенштейном. Для того чтобы понять всю серьезность чувств и убеждений юного члена Братства, достаточно увидеть на фотографии членов минской ложи (с Б. М. Зубакиным в центре) одухотворенное лицо сидящего справа неофита.
На первой же «учредительной» встрече Зубакин, без сомнения, познакомил неофитов с манифестами начала XVII века: «Fama Fraternitatis, или Откровение Братства» и «Confessio Fraternitatis, или Вероисповедание Братства».
В их постулатах юноша мог узнать древние идеи о высоком предназначении искусства, отголоски которых улавливал в книгах Нового времени. Он записывал их pro domo sua (для себя самого) как программу на будущее.
«Откровение Братства» пророчествовало: «…восстанут высокопросвещенные умы и подымут павшее и несовершенное Искусство, благодаря которому человек постигнет, наконец, свое высокое и благородное происхождение, свое как Микрокосма образование и сколь далеко простирается в Натуре его Искусство.
Равно как во всяком семени заключены древо и плод, вся Вселенная заключена в малом человеке, религия которого, поступки, здравие, члены, натура, язык, слова и деяния – все звучит в одном тоне и одной мелодии согласно с Богом, небом и землею»[135].
Юному Эйзенштейну, безусловно, импонировали претензии розенкрейцеров на родословную почти от начала времен – от фараонов Тутмоса III и Эхнатона, царя Соломона и Иосифа Аримафейского. И его поразило, что к «Изумрудной скрижали» Гермеса Трисмегиста, легендарного основателя герметической философии, провозвестника розенкрейцерства, восходят знакомые с детства, с уроков немецкого языка в Риге, афористические стихи Гёте:
Nichts ist drinnen…ничего нет внутри,nichts ist draulSen; ничего нет снаружи,Denn was innen, ибо что внутри,das ist auften, то и вовне…ЧЛЕНЫ ЛОЖИ LUX ASTRALIS. МИНСК, 1920. СЛЕВА НАПРАВО: ИВАН СМОЛИН, БОРИС ПЛЕТНЕР, БОРИС ЗУБАКИН, ПАВЕЛ АРЕНСКИЙ, СЕРГЕЙ ЭЙЗЕНШТЕЙН
Да и сам Гёте представал в новом свете – не отрешенным от суеты мира «олимпийцем», а отзывчивым масоном веймарской ложи «Амалия» – сторонником «честного стремления влиять на свою эпоху» (bei der redlichen Absicht, auf sein Zeitalter zu wirken). Он произнес эту, ставшую знаменитой, фразу 18 февраля 1813 года в масонском храме, в речи «К братскому поминанию Виланда», где воздал долг уважения благородному стремлению почившего писателя.
Тем же честным стремлением влиять на свою эпоху руководствовался, по собственному признанию, и Сергей Эйзенштейн.
Он обдумывал концепцию и композицию «Потёмкина» в 1925 году