Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расшифровку Бориса Викторовича надо признать замечательным достижением пушкинской текстологии. Она стала основой всех последующих публикаций отрывка, хотя не сняла многих вопросов к его тексту и смыслу.
В 1934 году Томашевский еще не выдвинул своей трактовки – лишь подтвердил в конце раздела таинственность наброска:
«Оно [стихотворение] не разгадывается до конца, и все-таки оно красноречиво, едва ли не так же красноречиво, как известная строка „И я бы мог, как шут“ над рисунком пяти повешенных».
В это время и для Томашевского отрывок ассоциируется с «декабристской» проблематикой – на других, нежели для Морозова, основаниях. Позже, в кратком комментарии для малого академического издания, он изложил гипотезу о Соловках:
«Пейзаж, нарисованный в стихотворении, напоминает пейзаж Соловецких островов, куда хотел сослать Пушкина Александр I в 1820 году. По-видимому, стихотворение написано под влиянием тяжелых размышлений о будущем, таком же ненадежном, как и прошлое»[356].
Предположение Томашевского не поясняет, почему Пушкин мог назвать ожидание новой ссылки «привычною мечтою». Даже если счесть мечту синонимом «тяжелых размышлений о будущем», в гипотезу не укладывается ясное признание поэта: мечта об уединенном северном острове возникает как следствие добровольного желания «в пустыню скрыться» от того, что его тяготит.
Гипотезе Томашевского противится и не оспоренная им датировка рукописи.
Осенью 1830 года у Пушкина, кажется, не было прямых оснований опасаться заточения или новой ссылки. Гроза 1827–1828 года, связанная с «делами» об «Андрее Шенье» и «Гавриилиаде», миновала. Весной 1830-го было получено «благосклонное слово» царя о лояльности поэта, что делало возможной женитьбу на Наталье Гончаровой…
Разумеется, Пушкин не обманывался относительно своего положения в отечестве и предстоящего жизненного пути. Почти одновременно с наброском, 8 сентября 1830 года, в том же Болдине родилась элегия «Безумных лет угасшее веселье…» – предвидение грядущих бед вместе с печальными воспоминаньями. Возможно, как раз эта элегия, наряду с некоторыми письмами из Болдина, была для Томашевского свидетельством «тяжелых размышлений о будущем». Но именно она позволяет оспорить его гипотезу. Грядущие «труд и горе» вовсе не означают угрозу политической репрессии, а «наслажденья / Меж горестей, забот и треволненья» вряд ли совместимы с насильственным или добровольным заточением на Соловках.
На протяжении многих лет толкование Томашевского было чуть ли не единственным. Беда, впрочем, заключалась не в этом: реконструированный текст наброска все больше терял в печати приметы черновика. Видимо, для «удобства чтения» были отменены скобки в редакторских конъектурах, сняты знаки вопроса даже там, где неразборчивые слова расшифровывались условно. В третьем томе малого академического издания под редакцией Томашевского набросок обрел вид недописанного, но вполне отделанного стихотворения.
Между тем Анна Ахматова наметила важную для текстологии линию его сопоставления:
«Следует сравнить отрывок „Когда порой воспоминанье…“ с первой главой „Онегина“, где происходит нечто диаметрально противоположное. Можно даже предположить, что автор имел в виду воспользоваться опрокинутой композицией. Там Пушкин отрекается от Петербурга, белых ночей и т. д. в честь Италии:
Но слаще, средь ночных забав,Напев Торкватовых октав!»[357]Более того, Ахматова проницательно увидела в таинственном отрывке прямой набросок к роману в стихах:
«Что перемаранный черновик может оказаться строфой из „Онегина“, мы знаем по тому случаю, когда „Женись. – На ком?..“ считалось отдельным стихотворением, пока Т. Г. Цявловская (Зенгер) не догадалась что это строфа из „Онегина“. Такой же строфой, уже почти готовой, являются и следующие строки „Отрывка“:
Стремлюсь привычною мечтою (ж.)К студеным северным волнам. (м.)Меж белоглавой их толпою (ж.)Открытый остров вижу там. (м.)Печальный остров – берег дикий (ж.)Усеян зимнею брусникой, (ж.)Увядшей тундрою покрыт (м.)И хладной пеною подмыт. (м.)Надеюсь, спорить, что этот фрагмент написан по всем правилам онегинской строфы, никто не станет. В последнем четверостишии вместо онегинской охватной рифмы (abba) имеем опять перекрестную (abab).
Но ведь это перечерченный черновик, и что Пушкин сделал из него потом, мы не знаем. Вначале отрывок просто совсем не обработан, и в него к тому же вставлено готовое стихотворение 1827 года („Кто знает край…“)».
Это наблюдение, никак не зависящее от общей концепции статьи, сразу вызывает несколько вопросов.
Один из первых: если сохранившийся черновик действительно является наброском к «Онегину», то для какой главы он предназначался? В каком контексте он мог появиться в романе в стихах?
Текстологи датировали рукопись предположительно, по общим приметам, первой половиной октября 1830 года. На такой же бумаге Пушкин записал элегию «В последний раз твой образ милый…» (дата ее завершения – 5 октября), антологическую эпиграмму «Отрок» (10 октября), «Заклинание» (17 октября) и еще несколько текстов. Однако они считают, что «загадочный отрывок» не мог быть написан позже 19 октября, так как на том же листе бумаги под стихотворным текстом находится план повести «Метель», законченной 20 октября.
К этому времени Пушкин завершал и готовил к печати «Евгения Онегина» в девяти «песнях», каждой из них он дал название в плане романа. Под последней строфой, как известно, стоит дата 25 сентября 1830. Но точно до 19 октября еще существовала и, возможно, продолжала создаваться «песнь 10-я».
Не напрашивается ли само собой допущение, что набросок мог быть сделан для этой «декабристской», как принято ее называть, и почти не известной нам главы? Ведь знаменитая «шифровка» дошедших до нас строк «славной хроники» тоже записана на такой же бумаге, что и загадочный набросок «Когда порой Воспоминанье…»!
Все это как будто согласуется с ахматовской интерпретацией «отрывка»…
Как ни соблазнительно такое допущение, мы должны, памятуя об опасном влиянии установки на результат исследования, указать на еще четыре (по меньшей мере) возможности:
• если датировка рукописи не совсем точна и набросок был сделан до 25 сентября, то он может рассматриваться в контексте завершавшихся в Болдине песен 8-й («Странствие») и 9-й («Большой свет»);
• набросок мог быть вставкой в одну из этих глав – их Пушкин продолжал сочинять между 25 сентября и 19 октября, потом до конца ноября 1830-го он готовил последние главы к изданию, а вставки в них делал вплоть до октября следующего, 1831 года; сохранившийся черновик может быть вовсе не наброском к «Онегину», а, наоборот, незавершенной переработкой в отдельное стихотворение (элегию?) каких-то строф, не включенных в роман, подобно стихотворному диалогу «Герой».
Наконец, онегинское чередование рифм в восьми строках из тридцати двух может оказаться просто случайностью, а замеченная Ахматовой перекличка «отрывка» с первой главой романа – не более чем одним из многих случаев сопряженности романа с пушкинской лирикой.
Выбор самого достоверного