Жак Оффенбах и другие - Леонид Захарович Трауберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так оффенбаховская оперетта в России дошла до низин, потеряла все, что было предъявлено за шестьдесят лет до того в «Буфф Паризьен».
Известно, что премьера знаменитой постановки В. Э. Мейерхольда в императорском Александринском театре имела место в день, когда петроградские рабочие и народные массы свергли царизм. Давно уже в этом видели даже некий символ: сближали само название гениального произведения поэта — «Маскарад» — с рухнувшей в один-два дня властью императоров.
Мало кто по достоинству оценил то, конечно, не примечательное событие, которое следует отнести к июлю того же самого 1917 года. В столице российского государства кипела социальная и политическая борьба, уже готовился решающий поворот истории не только русской — а в театре, где безмятежно демонстрировали и оперетты Лео Фалля и «мозаики» Валентинова, состоялась премьера новинки. Не забудем, что в это время Россия еще находилась в состоянии войны с Австро-Венгерской монархией (которой суждено было пасть через год с небольшим). Правда, главную роль в новой оперетте исполняли уроженка Польши Казимежа Невяровская и представительница нейтральной Швеции Эльна Гистедт. Оперетта по понятным причинам потеряла свое первоначальное название «Княгиня чардаша», стала называться «Сильвой».
Находятся люди, которые полагают эту оперетту опереттой номер один. Попробуем с этим не согласиться, и не только потому, что существовали «Летучая мышь» и «Веселая вдова». Если открытием оперетты был — в 1858 году — «Орфей в аду», то вершиной ее, и это невозможно оспаривать, была «Прекрасная Елена». «Княгиня чардаша» — оперетта образцовая, но открытием ее не назовешь. К ней привели та же «Вдова» и ранние оперетты самого Кальмана. И все же на пути опереточного театра «Сильва» если не открытие, то событие.
Но в том факте, что премьера «Княгини чардаша» почти совпала с концом помещичьей и буржуазной России, нельзя не увидеть пусть малозначащего, но символа. В первоначальном переводе последняя песенка, чардаш, имела такие слова: «Яй-манан, братец мой, вся жизнь наша — сон…», — и дальше: «Долго ль крутиться будет наша земля, ведь не знаешь ни ты, ни я». Ничего не скажешь, слова подходящие к случаю. Как дальше закрутится творение Оффенбаха на берегах Невы, Москвы-реки и Волги? — стоял и такой, крохотной важности вопрос.
Глава пятнадцатая. Оперетта в СССР
В фантастических романах встречалась гипотетическая ситуация: огромная комета задевает хвостом многогрешную землю — и планета наша чудом преображается. В считанные часы исчезают зло, вражда, лишения, гнет. Как принято выражаться в наши дни: тотальное превращение. Представляется не лишним сообщить о странной фантазии французского, малоизвестного у нас писателя А. Робида: после столкновения с хвостом кометы земной шар начинает крутиться в обратную сторону, за пятницей приходит четверг, за 1883 годом — 1882-й, и — в это автор любезно предлагает поверить — людям становится гораздо легче жить в ожидании битвы при Аустерлице.
Многое из фантастических гипотез стало явью. Увы, надежда на полное, магическое превращение из черного в белое за каких-нибудь два часа остается — фантастикой. Везувий взревел, посыпался пепел, почти уничтожен был город, чье имя потом долго вдохновляло поэтов и живописцев, но, если уцелел десяток-другой жителей, не превратились они из грешников в праведников.
Годы 1918―1920-й были для бывшей Российской империи годами невиданных перемен и потрясений. Города многократно переходили из рук в руки, на молодую Советскую республику обрушились, как непрекращающиеся циклоны, с запада, с востока, с юга и севера враги злобные и разномастные; миллионы выброшенных из привычного быта мужчин, женщин, детей метались по проселочным и железным дорогам. Может быть, самым значащим выражением времени был нехитрый вид транспорта (не то вагон, не то сарай), мало кому до той поры известный под названием «„теплушка“ — сорок человек, восемь лошадей». Сорок?! Сто, двести облепивших катящийся по рельсам ящик, орущих, чудом зацепившихся, держащихся неизвестно за что — акробат позавидовал бы.
Самым поразительным было: в этой круговерти, в этом выметающем вековую гниль вихре народ упорно продолжал дело, начатое в Октябре. Продолжал продвигаться вперед, и продолжала вести его вчера еще до неправдоподобия крохотная партия. Вел вдаль, в новое человек с высоким лбом философа и насмешливо-прищуренным взором уверенного в победе практика.
А рядом продолжали жить люди от четверга к пятнице, от февраля к марту, жить как жили. Мать убаюкивала дитя, юноша нашептывал подруге будто бы впервые именно им найденные слова, супруги выясняли отношения и школьники тоскливо зубрили даты и имена, формулы и названия.
И люди — не смешно ли? — ходили в театр.
Впрочем, смеяться незачем. Почет был оправданным. И Шекспир и Горький шли рядом с бытом, шли как быт. В часы после труда на вечерней, лишенной фонарей улице освещал путь факелоносец-театр. Он продолжал жить, не считаясь с доведенным до осьмушки пайком.
И продолжала жить оперетта.
Та же самая оперетта, с любимицами и любимцами публики, все в тех же фраках и бальных платьях, с песенками весьма несозвучного моменту свойства.
Как это было возможно, понять не могли многие. А ответ был простым. Выше весьма неудачно было сказано: «Смеяться незачем». Чушь! Всегда было и есть зачем. Покидающих рай Адама и Еву изображали преимущественно с постными, унылыми лицами. Ошибались художники. Они улыбались, а может быть, даже смеялись, выходя в мир, полный мук и тревоги, иначе они бы не выжили и не было бы ни святош, ни художников, ни бойцов. Медуз Горгон с их смертоносным взором, отвратительных упырей и страшных полубыков, полумужчин творила фантазия. И — смех! Уж очень они были смешны, эти многоглавые гидры. Смехом уничтожается страх.
Если же зачастую сбивался смех с пути, становился натужным, бессмысленным смехом, то кто бросит в него камень? Прекрасно величие, но, ей же ей, и величие часто становится несносным.
Смех шел от народа. Был люб народу. Чтобы не нырять в потоки истории, не писать о смехе в древних Афинах и в средневековом Париже, откроем-ка лучше прекрасную книгу С. Федорченко «Народ на войне» (о войне 1914―1918 годов) и подивимся: это же уметь надо — в обледенелых окопах, в бесчеловечном обиходе войны, в боях создавать такие охальные частушки, такие плюющие на все трудности сентенции: «Солдат шилом бреется, солдат дымом греется».
В годы интервенции в Одессе жил молодой поэт, друг Багрицкого и Олеши, он работал в милиции и погиб в