Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это решение, и два других жеста Ивана, которые мы обсуждали, были результатом не эрудиции Эйзенштейна, а его творческой интуиции, исторического чутья и верности нравственному закону.
Вместе с тем, «линия» дистанционно смонтированных жестов царя входит во вневербальную систему выразительности звукозрительного, полифонического по структуре, фильма. Эта система, связанная с сердцевиной авторского замысла, стала тем экранным красноречием, которое давало возможность выразить крамольный замысел в условиях смертельно опасного внимания власти и цензуры к заказанной апологии Ивана Грозного.
Эйзенштейн тут мог использовать логоцентричность советской цензуры, как и давнюю традицию российского искусства пользоваться несловесными формами выразительности. Не без внутренней самоиронии он писал в заметке от 2 марта 1942 года:
«Надо по возможности быть малословным. Вспомним [отзыв] Бальзака об „Эрнани“ Виктора Гюго: „Мы были вправе думать, что, по крайней мере, Виктор Гюго, столь суровый к классикам, позаимствует у них только красоты, но не станет заимствовать недостатки. Мы рассчитывали увидеть, как всюду действие заменяет слова…“[281] (рецензия на „Hernani“, 1830, стр. 417).
Ср. Ключевского (относительно точно). Кизеветтер [пишет] о нем: „Ему нужно очертить своеобразный характер борьбы боярства с царскою властью в XVI столетии, борьбы глухой (!), придавленной (!), тускло выраженной (!), и ему достаточно для этого пяти слов: „Это – говорит он – скорее пантомима, чем драма“»[282].
Но пантомима в фильме вовсе не придавлена, выражена не тускло, а вполне определенно. Эйзенштейн с помощью молчаливого красноречия, иногда и гневной инвективой, подобно своему alter ego в фильме, митрополиту Филиппу, «отказывал в благословении» Ивану Грозному, а вместе с ним и «Верховному Заказчику» фильма, как, впрочем, и любому, впадающему в hybris, Автократору.
Жест автораОбратим внимание еще на один жест – но не Ивана, а митрополита Филиппа, и не на экране, а на эскизе Эйзенштейна.
В начале 1941 года Эйзенштейн, выслушав предложение показать в кино Ивана IV как прогрессивного царя, внимательно сопоставляет рекомендованную в Кремле книжку Роберта Юрьевича Виппера об Иване Грозном с трудами историков-классиков. Во второй главе IX тома «Истории государства Российского» Карамзина он читает:
[1568 г.] «Однажды, в день воскресный, в час Обедни, Иоанн, сопровождаемый некоторыми боярами и множеством опричников, входит в Соборную церковь Успения: царь и вся дружина его были в черных ризах, в высоких шлыках. Митрополит Филипп стоял в церкви на своем месте: Иоанн приближился к нему и ждал благословения. Митрополит смотрел на образ Спасителя, не говоря ни слова. Наконец бояре сказали: „Святый владыко! Се государь: благослови его!“ Тут, взглянув на Иоанна, Филипп ответствовал: „В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю царя православного; не узнаю его и в делах царства… О государь! Мы здесь приносим жертвы Богу, а за алтарем льется невинная кровь христианская“. ‹…› Иоанн трепетал от гнева: ударил жезлом о камень и сказал голосом страшным: „Чернец! Доселе я излишно щадил вас, мятежников: отныне буду, каковым меня нарицаете!“ – и вышел с угрозою»[283].
Можно предположить, что это свидетельство сыграло важнейшую роль и в самом согласии на постановку фильма об Иване Грозном, и в его концепции, и в его образном решении
Диалог митрополита и царя в редакции Карамзина, опиравшегося на Житие Филиппа и свидетельства современников, почти буквально процитирован в сценарии и фильме. Эйзенштейн решает соединить подвиг митрополита Филиппа – отказ благословить преступного царя и его деяния – с «Пещным действом о трех отроках», исполнявшимся в храмах обычно во время рождественских праздников. Поставленное экранным Филиппом «Действо» становится подобием «мышеловки», инсценированной Гамлетом для монарха-преступника.
Конечно же, Эйзенштейн сознавал, что эпизод с древней мистерией – образ всей его собственной постановки, шедшей наперекор заказанной апологии.
Рассчитывает ли он на раскаяние кремлёвского Заказчика? Вряд ли.
Стратегической установкой его решения могли стать слова Карамзина из последней, седьмой главы IX тома его «Истории государства Российского»:
«Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его История всегда полезна для Государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели – и слава времени, когда вооруженный истиною дееписатель может, в правлении Самодержавном, выставить на позор такого Властителя, да не будет уже впредь ему подобных! Могилы бесчувственны; но живые страшатся вечного проклятия в Истории, которая, не исправляя злодеев, предупреждает иногда злодейства, всегда возможные, ибо страсти дикие свирепствуют и в веки гражданского образования, веля уму безмолвствовать или рабским гласом оправдывать свои исступления»[284].
20. IV.42. «ПОКАЙСЯ, ИВАН, ПОКА НЕ ПРИШЛИ ПОСЛЕДНИЕ ВРЕМЕНА!» (1923-1-585)
СЪЕМКА ЭПИЗОДА «ПЕЩНОЕ ДЕЙСТВО». ФОТО В. ДОМБРОВСКОГО
Вместе с трудами историков Сергей Михайлович пристрастно перечитывает Шекспира («Гамлета», «Ричарда III», «Макбета») и заново обращается к Пушкину – точнее, к своей раскадровке монолога «Достиг я высшей власти…» из «Бориса Годунова». Трагедия Пушкина была прерванной постановкой закрытого в 1938 году театра Всеволода Мейерхольда. В 1940-м она звучала еще более крамольно, чем в 1826-м и даже в 1938-м. Как Эйзенштейн надеялся «протащить» на экран то, что возникло в его воображении?
Быть может, оказавшись, как Карамзин и как Пушкин когда-то, под контролем не штатного цензора, но самого Самодержца, он вспоминает пушкинские «Отрывки из писем, мысли и замечания», в которых поэт оценивает труд историка как подвиг честного человека.
Вероятно, Эйзенштейн знал, как Пушкин понял и уточнил смысл и способ этого подвига:
«Несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий».
В письмах поэта, которые (мы знаем точно) он много раз перечитывал, можно найти пояснение к необходимому в «государстве самодержавном» красноречию. Предлагая князю Петру Андреевичу Вяземскому «написать… жизнь» Карамзина, Пушкин советует: «Но скажи всё; для этого должно тебе будет иногда употребить то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре».
Перевод определения аббата Гальяни из его письма к мадам Эпине от 24 сентября 1774 года, которое Пушкин читал и цитировал по-французски, стал эпиграфом к нашему этюду[285].
Эйзенштейну с самого начала ясно: при постановке «Ивана Грозного» ему надо заново изобретать тот тип экранного красноречия, который позволит «сказать всё».
Он прекрасно понимает также, что все равно цена за его решение – жизнь, даже если удастся избежать «Бастилии».
20 марта 1942 года Сергей Михайлович нарисует жест, которым его Филипп призовет покаяться Ивана – «царя языческого», нового Навуходоносора.
Через год на киностудии оператор Виктор Домбровский щелкнет затвором «лейки» в момент, когда Эйзенштейн начнет съемки своего «Пещного действа»…
Царь Иван и богомазы
И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.
И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы.
Бытие, 1:3,4…И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
Евангелие от Иоанна, 1:5Приняв невещественными и безбоязненными очами ума высший и первоначальный свет Богоначального Отца, свет, который в преобразовательных символах представляет нам