Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь к началу нашего этюда – досадной опечатке в «новгородской строфе» (Не вместо Но), можно утверждать, что она так долго могла оставаться незамеченной из-за того, что на восприятие строфы 6, как и всей главы, влияли априорные установки их толкователей.
Пушкин вовсе не ставил своей целью «противопоставление героического прошлого и ничтожного настоящего». Прошлое в «новгородской строфе» не героично, а трагично и заполняет своими тенями пустоту настоящего. Тему пустой суеты подхватывает 7-я строфа – про Валдай, Торжок и Тверь.
Но уже в следующей строфе образ Руси, современной Онегину-Страннику, повернется по-новому.
История ее сочинения и ее текст полны своих загадок и тайн.
О кашах пренья… (Онегин в Москве)
Пушкин всегда был дитя вдохновения, дитя мимотекущей минуты. И оттого все создания его так живы и убедительны Это Эолова арфа, которая трепетала под налетом всех четырех ветров с неба и отзывалась на них песнью. Рассекать эти песни и анатомизировать их – и вообще создание всякого поэта – и искать в них организованную систему с своею строгою и неуклончивою системою – значит не понимать Пушкина в особенности, ни вообще поэта и поэзии.
Князь П. А. Вяземский. Из «Записных книжек». 25 ноября 1859О чем, прозаик, ты хлопочешь? Давай мне мысль какую хочешь: Ее с конца я завострю, Летучей рифмой оперю, Взложу на тетиву тугую, Послушный лук согну в дугу, А там пошлю наудалую, И горе нашему врагу!
А. С. Пушкин. Прозаик и поэт. 1825Печатный текст черновика первого варианта «московской» строфы из главы «Странствие»
Печатный текст черновика второго варианта «московской» строфы
Давлату Худоназарову и Георгию Гвахария
Речь идет о восьмой, так называемой «московской» строфе – одной из наиболее известных строф главы «Странствие», которую Пушкин не включил и в «Отрывки из путешествия Онегина»[339].
(1) Москва Онегина встречает(2) Своей спесивой суетой(3) Своими девами прельщает(4) Стерляжей подчует ухой —(5) В палате Анг[лийского] Клоба(6) (Народных заседаний проба)(7) Безмолвно в думу погружен(8) О кашах пренья слышит он(9) Замечен он. Об нем толкует(10) Разноречивая Молва(11) Им занимается Москва(12) Его шпионом именует(13) Слогает в честь его стихи(14) И производит в женихи[340].При первом прочтении все кажется прозрачным и ясным. Очевидна ирония, которую Автор заостряет до сатиры на Первопрестольную столицу и на героя романа. Строфа как будто не нуждается в комментировании – создается впечатление, что достаточно факультативных примечаний.
Николай Леонтьевич Бродский ограничился двумя цитатами из писем Пушкина (к Е. М. Хитрово от 21 августа 1830 г. и к жене от 27 августа 1833 г.) – привел примеры отрицательного отношения поэта к Английскому клубу[341].
Владимир Владимирович Набоков прежде всего предложил англоязычному читателю не путать Московский клуб с Санкт-Петербургским («несравнимо более модным» – «incomparable more fashionable»). Он постулировал, что «народные заседания» синонимичны «парламентским», перечислил типы и способы приготовления каш – «любимых блюд русской кухни» («favorite features of a Russian's fare») – и, наконец, по поводу стиха 12 вспомнил оскорбительные для Пушкина сплетни в Одессе и Твери о его «шпионстве» – работе «на службу государственной безопасности»[342].
Юрий Михайлович Лотман отметил «поверхностный характер скороспелого патриотизма Онегина» и привел черновик письма поэта к Петру Андреевичу Вяземскому от 1 сентября 1828 года, где Пушкин рассказывает о сплетне про «шпионство», пущенной Александром Петровичем Полторацким. Но он не ограничился «автобиографическим фоном» строфы. Определив замысел всей главы «Странствие» как «сопоставление героического прошлого России и ее жалкого настоящего», Лотман выделил «новгородскую строфу» как ключевую, а про эту добавил:
«„Московская строфа“ первоначально также резко противопоставляла настоящее прошедшему. На фоне исторических воспоминаний резко выступали „о кашах пренья“ в Английском клубе»[343].
Так в состав комментируемых мотивов строфы, наряду с «Английским клобом» и «шпионом», вошли «о кашах пренья» – в качестве самоочевидного образа пустых дискуссий «ничтожного настоящего».
Первый вариант «московской строфы»Вот черновой вариант стихов с «историческими воспоминаниями», который Лотман назвал «первоначальным»:
(6) В палатах Англий[ского] клоба(7) О каше пренья слышит он —(8) Глубоко в думу (?) погружен(9) Он видит башню Гудунова,(10) Дворцы и площади Кремля —(11) И храм где царск[ая] семья(12) Почила близ мощей святого[344]Кроме радикального отличия стихов 9-12 и любопытных вариаций в предшествующих строках, отметим иную, нежели в беловике, трактовку Онегина. «О каше пренья» тут – лишь то, что Евгений слышит в клубе. Его дума, судя по порядку стихов в строках 7–8, обращена к зримым следам прошлого, и определение «глубоко» лишено тут обертона авторской иронии, которая как будто относится к размышлениям Героя.
Понятно, какие «исторические воспоминания» могли возникнуть перед мысленным взором Онегина в Первопрестольной.
Пушкин выделил в панораме Кремля колокольню Иван Великий, достроенную при царе Борисе, и гробницу убиенного царевича Димитрия, мощи которого перенесли из Углича в Архангельский собор при царе Василии Шуйском. Это памятники вполне определенной эпохи – конца династии Рюриковичей и кануна Смуты. Темы цареубийства, самозванства, узурпации власти волновали умы многих современников Евгения Онегина – в частности, Карамзина (завершавшего ею «Историю государства Российского»), самого Пушкина (автора трагедии «Борис Годунов») и Рылеева (в думе о царе Борисе которого как раз упоминаются «кровь царевича святая» и «отрок святой»).
Возникающий благодаря этим акцентам исторический фон строфы – безусловно, трагедийный, чтобы не сказать – кровавый. Но разве не таков он на протяжении всего странствия Онегина? В предшествующей строфе – «новгородской» – зловещие «тени Великанов» воскрешают историю четырехкратного подавления «вольного города». В последующих «волжских строфах» – песни бурлаков напоминают об «удалой» казацкой вольнице «гостей незваных», астраханские же «воспоминанья прошлых дней» связаны с жестокими казнями – не только разинскими, но и петровскими.
Первоначальный вариант «московской строфы» естественно входит в онегинский итинерарий – не только географический, но и исторический: ведь в поисках Святой Руси Евгений странствует равно в пространстве и во времени. Меняющийся фон трагического прошлого, как и передний план суетной современности, все больше охлаждают пыл новоявленного Патриота…
И вдруг Пушкин, продумав в «московской строфе» и почти оформив в стихах нужную историческую последовательность (после «четы грозных Иоанов» в Новгороде естественно возникали Годунов, Самозванец, Смутное время), зачем-то сам разрушает ее. Еще в черновой рукописи во второй половине «московской строфы» намечается замена мотивов: следы трагического прошлого уступают место сплошь современной картине.
Когда же в новом варианте строфы Пушкин переносит бывший восьмой стих (последнюю строку второго катрена) внутрь этого четверостишия – ирония автора становится как будто тотальной: Онегин «безмолвно» погружается и в свою думу, и в клубные пренья о кашах.
В чем смысл такого перестроения?
Попробуем найти ответ в анализе автографов строфы.
Второй катрен в процессе сочиненияПосмотрим, как складывалось второе четверостишие строфы. Пушкин намечает начала двух стихов:
(5) Он слышит(6) Парламент[345]Зачеркивает их – появляется перифрастическая