Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эту предельно лаконичную образную формулу Эйзенштейн использует, когда станет ясно, что декорацию галереи ему не построят. Переход Владимира Андреевича из палаты в собор по двору будет уложен в четыре коротких кадра. Во втором и четвертом опричники входят в кадр на переднем плане «от камеры» и неумолимо теснят князя к арке со Спасом, за которой предполагается собор.
В фильме проход по собору обреченного князя будет растянут на целые две с половиной минуты: серия дискретных монтажных кадров заменит непрерывный тревеллинг по галерее…
Внепортальная сценическая конструкцияВ 1960 году мы, конечно, очень поверхностно поняли эскизы «Галереи». В ее замысле нас больше всего поразили две не характерные для стиля Эйзенштейна особенности: само по себе движение камеры и невероятно длинный для тех времен кадр-эпизод[227].
В 1977-м эта разработка попала в контекст будущей выставки в Центре Помпиду, и тема экспозиции связала «Галерею» из «Ивана Грозного» с авангардистскими проектами театрального периода творчества Эйзенштейна. Мнимый консерватизм его последнего фильма, подвергавшегося критике с двух противоположных позиций, оказался следствием радикальных идей 1920-х годов, которые должны были преобразить театральное игровое пространство.
Пределом радикализма молодого Эйзенштейна был «станок для игры», придуманный во время учебы у Мейерхольда для постановки комедии Бернарда Шоу Heartbreak House (в переводе И. А. Аксёнова – «Дом, где разбивают сердца»). Развивая идею спектакля «Великодушный рогоносец», где Любовь Попова по поручению Мейерхольда поставила на сцене конструкцию, напоминавшую мельницу, студент предложил Мастеру построить настоящую машину с движущимся тротуаром, двумя лифтами и качающимся мостом. Игра актеров должна определяться, согласно проекту, не только характерами персонажей и ситуациями действия – созданиями автора пьесы, но и механизмами и приборами игровой конструкции – воплощением воли, или, если угодно, концепции режиссера[228].
Можно предположить, что Сергей Михайлович с улыбкой вспомнил свой театральный «станок для игры», когда придумывал «Галерею» с краном-лифтом, на который должна была переехать тележка с непрерывно снимающей камерой. Идея «игровой машины», трудно реализуемая на сцене в 1920-е годы, могла бы осуществиться в 1940-е за пределами театра – в кино[229].
«МИРАКЛЬ О СВЯТОМ НИКОЛАЕ», 27 ДЕКАБРЯ 1919 Г. ПЕРВАЯ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ (STYLE PROFANE). УСТРОЙСТВО ПОДМОСТКОВ И СЦЕНОГРАФИЯ. ОБЩИЙ ВИД «MANSION». МОТИВ ЗАНАВЕСОК, ЗАКРЫВАЮЩИХ КОНСТРУКТИВНУЮ ЧАСТЬ ПОДМОСТКОВ. ПЛАН «MANSION». NB. МОТИВ «MANSION» СМОТРИ ДЖОТТО – «БЛАГОВЕЩЕНИЕ СВ. АННЫ». ПАДУЯ, ЦЕРКОВЬ НА АРЕНЕ (ВОСПРОИЗВЕДЕНО В МОНОГРАФИИ «ДЖОТТО») (1923-1-711. Л. 1ОБ.)
Это вполне соответствовало бы концепции, которую Эйзенштейн тоже довел до предела – в статье «Гордость» (1939): «…кинематограф до конца сумел раскрыть все свои внутренние возможности конечной стадии, к которой устремлены через столетия тенденции каждого отдельного из искусств.
Для каждого из искусств кино является как бы высшей стадией воплощения его возможностей и тенденций. ‹…›
Наконец, только здесь сливаются в доподлинном единстве все те отдельные зрелищные элементы, которые были неразрывны на заре культуры и которые тщетно старался вновь воссоединить театр»[230].
Несколько запоздалый киноцентризм статьи был продиктован юбилейным поводом ее написания – 20-летием советского кино. Эйзенштейн вскоре отказался от подобных крайностей, хотя не прекращал попыток развить на экране идеи своей театральной молодости.
В его биографии «станку» проекта по комедии Шоу предшествовала менее радикальная «внепортальная сценическая конструкция» в образе тонущего пакетбота. Эйзенштейн предлагал установить ее не на сцене, а прямо в зрительном зале. Открытая со всех сторон для публики, она вся представляла бы собой сплошное игровое пространство. И даже не занятые в действии актеры отдыхали бы не за кулисами, а на виду у зрителей – на диване в середине конструкции, чтобы оттуда выходить и включаться в игру: их постоянное присутствие в «доме» было частью представления.
Но не эта, а другая, более ранняя сценографическая разработка стала для меня ключевой в понимании того, каковы были глубинные устремления молодого Эйзенштейна при построении игрового пространства.
В конце 1921 года Мейерхольд вознамерился привлечь его к постановке комедии немецкого драматурга Людвига Тика «Кот в сапогах», написанной еще в 1797 году.
Эйзенштейн предложил вынести постановку за пределы портала, обычно обрамляющего сцену и отделяющего ее от зала. Комедию надо играть среди зрителей в зале на внепортальной конструкции, где все обнажено и слито воедино: «сцена», «кулисы», «оркестр» (в «яме», вывернутой «стаканом») и скандалящая «публика», явно провоцирующая реального зрителя вмешаться в спектакль.
Фактически весь зрительный зал должен превратиться в игровое пространство, а зрителям предлагается стать соучастниками представления.
Тут надо вспомнить, что еще в первом спектакле на профессиональной сцене – в «Мексиканце» (1921) – Эйзенштейн намеревался вынести в зрительный зал боксерский ринг: на нем должны проходить настоящие бои героя пьесы, мексиканского революционера, с американцем-чемпионом, после чего зрители выходили бы на улицу демонстрацией в знак солидарности с борющимся за свободу народом. Предложение соответствовало не только лозунгу Пролеткульта «воспитывать нового зрителя-гражданина», но и задаче «старинного театра» Евреинова – вывести театр из «коробки» дворцового здания на улицы и площади города ради «театрализации жизни».
Сколь футуристическими ни казались сценические конструкции вне портала и «станок для игры», творческий «разбег» стремительного Эйзенштейна учитывал не только утопии современников-авангардистов, но и традиции предков в многовековом развитии сценографии.
В статье «Гордость», где кинематограф назван законным наследником и продолжателем авангардных тенденций театра, не зря упоминается о заре культуры, когда не только все «зрелищные элементы» театра были слиты, но сами представления были неотрывны от реальной жизни.
Военный техник Эйзенштейн, мечтающий в 1918–1920 годах о работе в театре, вспоминает разные системы этих представлений.
Его внимание привлекают панафинеи – праздничные шествия античных афинян с единством танцев, песнопений и лицедейства, спортивных состязаний и жертвоприношений…
Он изучает практику древнегреческого театра, где хор – представитель полиса на скене – обращается в равной мере к персонажам трагедии, к богам на Олимпе и к гражданам в амфитеатре.
Активно читает и мысленно инсценирует средневековые мистерии и миракли на паперти соборов, переходящие в крестные ходы зрителей-прихожан.
Влюбляется в шутовские розыгрыши на карнавалах и веселые представления на площадях итальянской commedia dell'arte, персонажи-маски которой бросают свои шутки-лацци прямо в публику, провоцируя ее на остроумную перебранку.
Один из частых мотивов среди его эскизов 1918–1920 годов к «мысленным» постановкам – стоящий на помосте посреди городской площади «мансион» для миракля или фарса, вокруг которого могут свободно двигаться зрители.
Избранный Эйзенштейном образец «внепортальной декорации» – домик родителей Богородицы на фреске Джотто в падуанской Капелле Скровеньи (иначе называемой церковью на Арене).
При игре на помосте посреди публики зритель не связан со своим креслом, как в обычном театральном зале, но легко способен во время представления передвигаться – как и сама площадка: ведь мансион был