Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 - Вольфрам Айленбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третьим персонажем выступает Элизабет, занимая позицию сознания, которое ощущает себя находящимся под чужим влиянием, – в книге она предстает как сестра Пьера и художница-любитель[80]. Элизабет в своем отношении к миру не является ни нейтральной и любящей истину, ни спонтанно своенравной – она сознательный циник и презирает мир. В чем-то напоминая Рахель Фарнхаген у Арендт, которая в духе парвеню жаждет признания, Элизабет, по словам своей создательницы, «…охотилась за эмоциями, за убеждениями, которых, как ей казалось, в действительности у нее никогда не было; она корила себя за эту неспособность, и презрение, в котором она замыкалась, окончательно опустошило мир. <…> истина мира и даже ее собственной сущности принадлежала другим: Пьеру, Франсуазе»[81]. Элизабет знает, что слишком отчуждена от самой себя, чтобы познать и признать себя. Эту работу за нее могут проделать только другие. В осознании этого и состоит ее истинное несчастье.
Бовуар раз за разом сталкивает своих героев, как три шара на бильярдном столе без луз, – где также присутствует Пьер (Сартр), неприкосновенный черный шар, проводник и главный трофей карамболей.
Война миров
На протяжении четырех с половиной сотен страниц роман Гостья разворачивается как вариация диалога на одну-единственную тему: это вопрос об условиях и возможности истинного обретения себя перед лицом другого. Вот характерный отрывок:
– А я смогу когда-нибудь почитать вашу книгу? – кокетливо спросила Ксавьер.
– Разумеется, – ответила Франсуаза. – Я покажу вам первые главы, как только вы захотите.
– О чем в них рассказывается? – спросила Ксавьер.
Усевшись на подушку и поджав под себя ноги, она слегка подула на горячий чай. Франсуаза с некоторым раскаянием взглянула на нее – она была тронута тем интересом, какой к ней проявила Ксавьер. Ей следовало бы попытаться чаще вести с ней настоящие разговоры.
– Это о моей юности, – ответила Франсуаза. – Мне хотелось объяснить, почему в юности люди бывают столь неуклюжими.
– Вы находите, что я неуклюжа? – спросила Ксавьер.
– Вы – нет, – сказала Франсуаза. – У вас благородная душа. – Она задумалась. – Видите ли, в детстве люди легко соглашаются с тем, что их не берут в расчет, однако в семнадцать лет это меняется. Мы начинаем стремиться существовать всерьез, а поскольку чувствуем себя по-прежнему такими же, то наивно ищем доказательства своей значимости.
– Как это? – спросила Ксавьер.
– Ищем одобрения людей, записываем свои мысли, сравниваем себя с проверенными образцами. Да вот, возьмите Элизабет, – сказала Франсуаза. – В каком-то смысле она так и не преодолела эту стадию. Она вечный подросток.
Ксавьер рассмеялась.
– Вы наверняка не были похожи на Элизабет, – заметила она.
– Отчасти, – сказала Франсуаза. – Элизабет нас раздражает, поскольку раболепно слушает нас, Пьера и меня, и без конца создает себя. Но если попытаться понять ее с малой долей сочувствия, то обнаружишь во всем этом неуклюжее усилие придать своей жизни и своей личности определенную ценность. Даже ее уважение к социальным формальностям: браку, известности – это опять-таки проявление всё той же заботы.
Лицо Ксавьер слегка помрачнело.
– Элизабет жалкое тщеславное существо, – сказала она. – Вот и всё!
– Нет, как раз не всё, – возразила Франсуаза. – Следует еще понять, откуда это идет.
Ксавьер пожала плечами.
– Для чего пытаться понять людей, которые того не стоят.
Франсуаза сдержала порыв нетерпения; Ксавьер чувствовала себя задетой, когда о ком-то, кроме нее, говорили снисходительно или просто непредвзято.
– В каком-то смысле того стоят все, – сказала она Ксавьер…[82]
Франсуаза как сознание, исполненное чистого, благожелательного понимания, Ксавьер как нарциссическое, окуклившееся сознание проактивного самоутверждения. Элизабет как сознание, деформированное ложной жаждой признания и осознающее свою неподлинность. Каждая из них наблюдает за другими, каждая становится вызовом и досадной неприятностью для других. Адский треугольник, насыщенный драматизмом, не предполагающий благополучного исхода[83], особенно с точки зрения Франсуазы.
Ее сбивает с толку сексуальность, дух соперничества и фундаментальная инаковость Ксавьер, и по ходу действия она теряет свою позицию чистого сознания, оказывается вынуждена признать фактическую пустоту своего «я» и вскоре сталкивается с ситуацией, которую Бовуар, как фактически существующая авторка, описывает следующим образом:
И тут ее подстерегала опасность, та самая, которую с отроческих лет пыталась отвести я: другой мог не только украсть у нее мир, но завладеть ее существом и околдовать ее. Своими обидами, своими приступами ярости Ксавьер искажала ее…[84]
Характерно, что накануне мирового пожара каждая из героинь романа на пути к себе ведет свою «войну миров»[85]. И это тоже война, которая может закончиться только полным уничтожением другого.
Новая ситуация
Да, к тридцати годам Бовуар чувствовала себя гораздо устойчивее и как женщина, и как интеллектуалка, но это вовсе не означало, что ее личная борьба за признание закончилась. Напротив. После публикации Тошноты (бывшей Меланхолии) весной 1938 года Сартр стал новой звездой французской литературы, критики были в восторге от его стиля и творчества и ставили его в один ряд с Кафкой. В тот же период редакторы издательств Gallimard и Grasset окончательно отвергают сборник рассказов Бовуар. Глубоко обиженная, она заявляет Сартру, что больше не будет никому предлагать рукопись.
У него теперь есть имя, а она в литературе по-прежнему никто, на литературной сцене ей точно уготована роль «жены Сартра» – шаблон для этой роли давно готов. В этот момент просто напрашивается перенос рассмотрения борьбы между «я» и другим, так тщательно изученной Бовуар, в сферу напряжения между гендерными ролями. Разве исходная позиция мужчины, вступающего в диалог-игру для обретения себя, не отличается принципиально от позиции женщины? Разве женщина не оказывается заведомой парией в этой борьбе за признание?
Ханна Арендт в своем исследовании жизни Рахели фиксирует, что в условиях реального общественного антисемитизма еврейка может «по-настоящему ассимилироваться, только ассимилируясь и в антисемитизм». Бовуар со своей позиции тоже может сказать, что любая осознанная ассимиляция женского сознания в общество, которое априори обесценивает женщин, означала бы только усвоение им мизогинного характера этого общества.
Причем «женщина» и «мужчина» не просто