Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 - Вольфрам Айленбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немецкая армия тем временем снова и снова откладывает нападение на Францию (его кодовое название – оперативный план «Гельб»[62]). Основная причина – случай 10 января 1940 года, когда немецкий курьерский самолет на пути из Мюнстера в Кёльн сбился с пути в тумане и совершил вынужденную посадку в Маасмехелене в Бельгии. Пилот Хельмут Райнбергер не успел уничтожить документы, находившиеся на борту. В результате планы немецкого наступления стали известны противнику, и военным пришлось полностью поменять их. После консультаций Гитлер выбрал план начальника штаба Эриха фон Манштейна «Удар серпом».
Появившийся случайно план усилиями пропаганды в ходе войны поспособствовал укреплению репутации Гитлера как «величайшего фельдмаршала в истории». В том числе и в глазах его ближайших советников[11]. Разве здесь не сыграл свою роль «дар предвидения» фюрера, о котором тот сам любил упоминать? Как в свое время у мифического «слепого провидца» Гомера, предполагаемого автора Илиады, взгляд Симоны Вейль в начале 1940 года оказался пророчески заостренным, когда она написала, что случай непременно настигнет «самых великих» самопровозглашенных военных вождей:
Обладающий силой проходит сквозь среду, не оказывающую сопротивления, и в человеческой массе вокруг него никто не проявляет нормального человеческого свойства – образовывать между порывом к действию и действием краткий интервал, который занимает мысль. Где не находится места для мысли, там не остается места ни для справедливости, ни для осмотрительности. <…> Присутствие других людей не обязывает их делать в их движениях паузы, из которых только и происходит наше внимание к себе подобным. Из этого они выводят, что судьба предоставила им право на всё, а тем, кто ниже их, не позволено ничего. По этой причине они выходят за пределы силы, которая им принадлежит. Они неминуемо переходят границы, забывая, что их сила ограничена. Отчаянно отдаются они на волю случая, и вещи больше им не повинуются. <…> Эта кара, с геометрической строгостью постигающая всякое злоупотребление силой, была у греков первостепенным предметом размышлений. Здесь вся душа гомеровского эпоса.[12]
В огне военного насилия потеря любых ограничений на стороне победителей приводит к утрате осторожности, а потом и к утрате адекватной оценки своих действий. И под знаком случая, который влияет на всё в этом мире, тоталитарный вождь сам прокладывает себе путь к гибели. Притом такой ход вещей вовсе не объясняется божественным вмешательством, а связан, как и у Гомера, с самой природой силы. Сила больше всего нуждается в умеренности и больше всего провоцирует необузданность, а на войне особенно. Чем более всемогущим и непогрешимым считает себя полководец, тем с большей вероятностью его настигнет и уничтожит всепожирающая природа насилия.
Поэтому главный нуждающийся в прояснении вопрос для Вейль, еще до начала военных событий, должен звучать так: как ее собственная страна может в ходе войны не лишиться души и не пережить в этом смысле настоящего поражения? Тот, кто внимательно читал Илиаду, понимает, что для этого нужно настоящее чудо и в любом случае нечеловеческое напряжение сил:
Сдержанность в использовании силы, – единственное, что дало бы нам разорвать эту цепь, – требует добродетели большей, нежели человеческая, столь же редкой, как неизменное сохранение достоинства в слабости. Впрочем, простая сдержанность не всегда предохраняет от опасности; ибо престиж, который создает сила, на три четверти и в первую очередь состоит из гордого безразличия сильного к слабым, безразличия, наподобие заразной болезни передающегося тем, кто является его объектом. При этом к превышению меры побуждает обычно не политическая идея. Почти непреодолимым является сам соблазн превышения.[13]
Смерть и время
Перед лицом смерти способность к умеренности оказывается сверхчеловеческим проявлением решимости. Это похоже на разворот мысли Хайдеггера в Бытии и времени, который помог Симоне де Бовуар и Жан-Полю Сартру по-новому понять свободу и подлинность: Вейль видит главное искушение войны и страха смерти в том, что они порождают в душе отдельного человека некий экзистенциализм безжалостности. Это означает, что за конкретной перспективой близкой смерти теряются перспективы устройства собственного будущего, выходящие за рамки войны. Если Хайдеггер делает условием подлинного обретения себя наполненное страхом «заступание вот-бытия (Dasein) в свое минование (Vorbei)»[14], то Вейль видит здесь верный путь к опаснейшему промаху в обретении себя. Примером может служить отношение к феномену времени как будущего в сознании солдата:
С тех пор как человек почувствовал, что его смерть возможна в самом деле, он не в силах постоянно носить внутри мысль о ней, – он вытерпит разве что короткие вспышки этой мысли. Понятно, что всем людям суждено умереть; однако солдат среди битв может дожить и до старости. Но для тех, чьи души впряжены в ярмо войны, отношение между смертью и будущим является иным, чем для остальных людей. Для остальных смерть – это граница, пролегающая где-то впереди, в будущем. Для тех, кто воюет, смерть – само будущее, определенное им их ремеслом. Но иметь смерть в качестве будущего противно человеческой природе. <…> Такое напряжение разум может выдерживать лишь недолго; но каждый новый рассвет приносит одну и ту же необходимость; дни складываются в годы. День за днем душа претерпевает насилие. И каждый день ей приходится отсекать свои устремления, потому что ее мысль более не может двигаться во времени, не проходя через смерть. Так война уничтожает всякую идею цели, включая и цели самой войны.[15]
Когда сознание человека находится в плену вечного присутствия обреченности на смерть, оно слепо в отношении будущего после войны и способствует появлению чувства призрачной ирреальности военного опыта, а также стремительному расчеловечению тех, кого нужно ежедневно убивать ради так называемых целей войны, пока у убийства не останется никакой внешней цели. И уже ничто не может остановить эту спираль, даже сама смерть.
Душа, которую вражда заставила убить в себе вложенное самой природой, не верит, что может излечиться иначе, как только уничтожив врага. <…> Человек, в ком живет эта удвоенная потребность смерти, принадлежит, если его ничто не изменит, уже к иному роду, не к роду живых.[16]
Уникальная восприимчивость
Таким образом, не что иное, как вытекающая из самой сути насилия обоюдность расчеловечения, определяет ужас и бессмысленность войны, которая кажется безальтернативной. Эта динамика не