Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
‹…› По-видимому, Аристотель исходил из очевидной разницы: столкновение с ужасным или безобразным в жизни опасно (или хотя бы неприятно) для человека, то есть вызывает у него страх, а в искусстве не опасно и страха не вызывает. Освобождение от страха приятно; оно и составляет суть эстетической эмоции. Это освобождение душевного организма от вредного чувства Аристотель, сын врача, назвал привычным словом, обозначавшим очищение телесного организма от вредных веществ, – „очищение“, „катарсис“. При этом изгоняемый страх выступает в двух проявлениях: перед лицом ужасного как сострадание (зритель сочувствует персонажу в его беде оттого, что воображает самого себя в такой же беде, – „Риторика“ II, 1385в15-20), а перед лицом безобразного как отвращение. Первое происходит в трагедии, второе в комедии».
Согласно Гаспарову, если цель трагедии – катарсис, то смысл катарсиса – в преодолении сострадания, очищении от него.
Вряд ли Сергей Михайлович знал этот смысл катарсиса и разделял подобное понимание сострадания. Для него толкование сострадания было связано, скорее всего, с философией Артура Шопенгауэра, которой юный Эйзенштейн, по его собственному признанию, увлекался в годы Гражданской войны.
Немецкий философ полагал, что «чистая любовь (αγαπη, лат. caritas) по своей природе является состраданием, – все равно, велико или мало то страдание, которое она облегчает. ‹…› Подтверждением нашего парадокса может служить то, что самый тон и слова языка, на котором говорит чистая любовь и ее ласки, совершенно совпадают с тоном сострадания; кстати заметим также, что по-итальянски сострадание и чистая любовь выражаются одним и тем же словом: pietà»[72].
Последнее замечание Шопенгауэра сразу вызывает ассоциацию с образом Богородицы, держащей мертвое тело Христа. Впрочем, сам философ, развивая свою концепцию сострадания в трактате «Две основные проблемы этики», предпочитает вспоминать индийские веды – в них сострадание толкуется как проявление глубинной родственности всех людей:
«„Моя истинная, внутренняя сущность существует в каждом живущем столь же непосредственно, как она в моем самосознании сказывается лишь мне самому“. – Именно это убеждение, для которого в санскрите имеется постоянное выражение в формуле tat twam asi, т. н. „это ты“, – именно оно выступает в виде сострадания, так что на нем основана всякая подлинная, т. н. бескорыстная добродетель, и его реальным выражением служит всякое доброе дело. Именно к этому убеждению обращается в последнем счете всякая апелляция к милосердию, человеколюбию, к снисхождению: ибо такая апелляция есть напоминание о том соображении, что мы все составляем одну и ту же сущность»[73].
Христианские богословы упрекают трактовку сострадания у Шопенгауэра в рассудочности, в том, что ему, как индийским мыслителям и древним грекам, неведомо истинное сочувствующее сострадание.
По мнению философа Юрия Владимировича Пущаева, в христианстве «сострадание поменяло знак», что проявилось в молитвенном призывании «Кирие элейсон»:
«С греческого оно переводится как „Господи, помилуй“: Κύριε ἐλέησον. Так по-гречески и звучит эта самая короткая и в то же время очень емкая молитва.
Второе слово в этом обращении к Богу – древнегреческий глагол ἐλεέω (eleeō), который означает „иметь сострадание“, „сочувствовать“, „жалеть“.
Однокоренное с ним слово – существительное ὁ ἔλεος (eleos), которое означает „сострадание“, „сочувствие“, „жалость“.
Для Аристотеля, или Сенеки, или Цицерона сострадание было страстью, в принципе такой же, как, например, гнев, а любая страсть по их представлениям искажает разум и препятствует правильному восприятию действительности. ‹…›
Кроме того, сострадание часто противоречит справедливости, а в общественных отношениях, как считали древние философы, только справедливость и можно брать в качестве исходного принципа. Милосердие же, если оно вступает с ним в противоречие, следует отбрасывать. Действительно, Аристотель, например, считал, что некоторые люди рабы „по природе“, и поэтому держать их в рабстве справедливо и законно. Какое уж тут тогда милосердие или сострадание к этим несчастным? ‹…›
Мне представляется, что в этом вопросе очень ярко видно отличие христианства как от античности и ее духа, так и от множества различных философских систем. Ведь в христианстве, напротив, милосердие стоит выше справедливости. Как говорит в своем Послании брат Господень апостол Иаков, „суд без милости не оказавшему милости ἔλεος. Милость торжествует над судом“ (Иак. 2:13)»[74].
Вряд ли случайно в трауре по Вакулинчуку некоторые кадры напоминают по композиции русскую иконопись, в других узнаются фигуры с фрески Джотто в Капелле Скровеньи. Сергей Михайлович должен был с детства знать постулаты христианства о милосердии и справедливости. Его послереволюционный антиклерикализм не мог вытеснить из памяти ни уроков Закона Божия в Рижском реальном училище, ни юношеской «экстатической религиозности», в которой он признается в мемуарах.
Впрочем, сочувствующим состраданием отмечено и светское искусство России, наследником которого Эйзенштейн ощущал себя вовсе не только по чисто формальным эстетическим признакам типа «ослабленной» фабулы. Достаточно вспомнить, как в книге «Монтаж» он пишет о казни Кочубея в «Полтаве» или смерти Евгения в «Медном всаднике» Пушкина, как в «Методе» сопоставляет с князем Мышкиным Достоевского своего «жалкого и взывающего к жалости» князя Владимира Старицкого, чтобы понять глубину его причастности и к этой линии русской культуры.
Сегодня кажется странным, что недавно иные критики, терпимо или благожелательно относившиеся к Эйзенштейну, называли его «одним из самых бесчеловечных художников века» и обвиняли в политической тенденциозности. Они отказывались признавать сострадание одной из важнейших тенденций его фильмов, от «Стачки» до «Ивана Грозного». Примерно так же догматические приверженцы «классического реализма» отрицали человечность Пикассо, чья «Герника» стала символом сострадания жертвам современного варварства, – ее не зря сравнивали с «Одесской лестницей».
Подобные упреки заставляют также обратить внимание на то, что в фильме равно важны все три аспекта сострадания зрителя:
• этический – в интеллектуальном сочувствии жертвам насилия,
• психологический – в идентификации себя с сострадающими одесситами, и
• эстетический – связанный с образным и эмоциональным воздействием искусства.
ВчувствованиеСергей Михайлович еще в самом начале своего творческого пути выделил проблему воздействия как центральную для искусства. И показательно, что при формировании ее концепции он самым внимательным образом отнесся к термину Einfühlung. Термин ввел в 1885 году немецкий философ Теодор Липпс, создатель психологической эстетики. В 1909 году основатель школы структурной психологии Эдвард Титченер перевел этот термин как «эмпатия», часто понимаемый на русском как сочувствие, сострадание. Переводчики Липпса на русский язык выбрали для Einfühlung слово «объективирование». Эйзенштейн, вслед за Владимиром Михайловичем Бехтеревым, предпочел кальку с немецкого – «вчувствование».
В статье «Монтаж киноаттракционов», написанной в октябре 1924 года (меньше чем за год