Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем - Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «подтексте» горьковского послания – по обыкновению тех лет – содержится больше соображений, чем в тексте. Поэтому необходимый нынешнему читателю комментарий неизбежно должен быть пространнее самого письма. Но сперва поясню, что среди читанного Горьким были и «Возвращение Мюнхгаузена», отлученное от печати за, мягко говоря, неуважительное отношение к советской действительности, и новелла «В зрачке», тонко раскрывающая «анатомию любви», и «Неукушенный локоть», где с хроникерской бесстрастностью демонстрируется механизм того, как идея – пусть совершенно бредовая! – становится материальной силою, потому что овладевает массами. Так что тщетно скрываемое за вежливыми формулами и мемуарным экзерсисом раздражение Горького вызвано вовсе не философической отвлеченностью сочинений Кржижановского.
Писать про «непонимание» Горьким того или иного явления современной ему литературы – и вообще происходившего, – по-моему, пустая трата слов и бумаги. На эту тему в наши дни не высказывается разве что паралитик. И совершенно напрасно.
Едва ли автор «Несвоевременных мыслей», редактор прихлопнутой большевиками газеты и безошибочный предсказатель судьбы платоновского «Чевенгура» мог простодушно обмануться, например, устроенными специально ради него и даже без особой тщательности декорированными «потемкинскими деревнями» Беломорканала, благостным видом поголовно перешедших в вегетарианство волков, дружно делающих «общее дело» с вверенным их попечению поголовьем овец. Не говоря уже о том, что писатель, не «милость к падшим призывающий», но воспевающий рабский труд в подарочной энкавэдэшной упаковке и молодых коллег энергично поощряющий к тому же, – ведает, что творит.
За редкими исключениями он просто-напросто не хотел понимать, вернее – показывать свое понимание, что было замечено еще Ходасевичем, определившим одну из главных черт натуры Горького – писателя и человека – как последовательную, активную нелюбовь к правде жизни. Для писателя он, пожалуй, даже чересчур искусно умел утаивать мысли, довольствуясь иносказанием и намеком. В отличие от боготворимого им Толстого, он так и не решился на слово-поступок – «Не могу молчать!». Но лишь время от времени словно бы давал понять, что не может говорить.
Достаточно было по возвращении из «соррентинского далека» принять, хоть и не без колебаний, предложенные Сталиным условия людоедских игр, чтобы маска приросла к лицу. Со страху это было сделано, из корысти, тщеславия или еще каких побуждений – литературе безразлично. Она в эти игры не играет.
Письмо Горького – «лукавое празднословие», осознанное и расчетливое. Это – не ответ, но уход от ответа – и ответственности. Он прекрасно знал, что рукописи Кржижановского, сорокапятилетнего и отнюдь не «начинающего» писателя, присланы ему не для «оценки», но с тем, чтобы он помог их опубликовать – сперва, естественно, ознакомившись, то есть удостоверившись в таланте и мастерстве автора (ни в том ни в другом он не отказывает). Стало быть, его сомнения: дескать, едва ли написанное Кржижановским найдет издателя, – никакие не сомнения. А прямой отказ участвовать в судьбе этого художника. Творческая «чуждость» тут ни при чем. В конце концов, «Серапионовы братья», которым он сочувствовал и помогал, если и были ему эстетически ближе, то ненамного. Горький «не понимает» Кржижановского логично, последовательно, я бы сказал – целеустремленно.
Он сразу и резко отмежевывается от этой прозы – целым полустолетием, – переадресовывает ее давно не существующим читателям восьмидесятых годов минувшего века. Вовсе не требуется университетского образования, даже в нынешнем его варианте, чтобы сообразить, что никак не могла она тогда возникнуть. Ее темы, образы, формы значительно более позднего происхождения. «Отсоединение» произведений Кржижановского от времени их создания отнюдь не безобидно. Сей прием дает Горькому возможность говорить то, что он говорит, совершить исторический экскурс по поводу, но не по существу прочитанного.
Тем забавней, что Горький все-таки угадал. Правда, не в ту сторону. Ведь кабы завел он речь о восьмидесятых годах нашего столетия, то прозорливости его цены бы не было. Однако это, видимо, свыше его сил: предположить, что будущее рассудит не по его, а по-своему, предпочтет Кржижановского абсолютному большинству горьковских «протеже» и, как знать, возможно, и самому Горькому…
Угадано и то, что сочинения этого писателя «вывихнут некоторые молодые мозги»: примерно через год по выходе первой его книги[65] меня познакомили с компанией студентов-искусствоведов Московского университета. Они собирались в одной из комнат общежития вокруг этой книги – одной на всех – и читали ее вслух – из вечера в вечер, новеллу за новеллой… А еще два года спустя, когда появился первый том Собрания сочинений Кржижановского во французском переводе, подобные чтения – дважды в месяц – происходили в Лионском клубе любителей литературы… В полувеке от последних строк из-под его пера. И еще дальше, много дальше от повести «Клуб убийц букв», от вечеров, когда персонажи этого новейшего «Декамерона», отключившись от окружающего мира поворотом ключа в замке, творили свой «мир чистых замыслов», трагически убеждаясь, что писатель может покончить с собою, но не с литературой; это был урок и опыт духовного пира во время чумы («Маска красной смерти» – назвал новеллу, вовсе не намереваясь пророчить, Эдгар По, один из тех, кого Кржижановский числил в предшественниках своих).
Так внезапно возникла своеобразная дискуссия между звучащим словом, собирающим людей, и Гутенберговым изобретением, их разобщающим.
«О невозможности убить литературу» – озаглавил парижский критик рецензию на французское издание «Клуба убийц букв»…
В одном не могу не согласиться с автором письма: «…рассматривать… сочинения гр. Кржижановского („гражданина“, конечно, не „графа“ же! – мелкий штрих в этих двух буковках с точкою, совершенно уже „следовательски совковых“. – В. П.) со стороны их философской ценности» ему и впрямь не показано. Иначе не перебирал бы философические дилетанствования времен «своих университетов» – и все невпопад! – и не поминал бы всуе «отца теоретического скептицизма» Пиррона, говоря о писателе, не только не страдавшем «Пирроновым недугом», но и лапидарно выказавшем отношение к нему: «Скепсис – импотенция. Скептик – евнух истины».
И так – в каждом абзаце. «Позитивисты из семинаристов», например, и обидеться бы на него толком не успели, обнаружив изумленно, что, едва отыронизировав над ними, Горький тотчас, сам того не замечая, предстает позитивистом-ортодоксом, чуть ли не Чернышевским, разглагольствующим об «иной гносеологии», то есть теории познания, которую можно потрогать, ибо основана она «на фактах». И вот уже абстрактной (читай – сомнительной) ценности мышления противопоставляется прикладная «польза» деяния (чу! слышится голос верного адепта Толстого, разумеется позднего). Потому что «большинству человечества не до философии». Кто же станет спорить с подобным трюизмом! Только точно так же – и не до литературы, в том числе – не до Горького. И что это вообще за манера – решать творческие проблемы большинством голосов! Ну хорошо, выдворили философов из большевистской России (заодно – писателей, живописцев, журналистов, музыкантов, историков, экономистов), а немногих оставшихся поубивали – жить стало лучше, жить стало веселей?
Однако всего замечательней, пожалуй, эта суровая ссылка на «трагические дни, когда весь мир живет в предчувствии неизбежной и великой катастрофы» – и потому творчество Кржижановского неуместно (что говорить – мастерски писано! – эпитет найден точнейший, места действительно нет; и не проговорился, на грани пробалансировал, скажи: «несвоевременно» – и всё, сам-то всего десяток лет назад такими «мыслями» грешил).
Пассаж получился на загляденье перспективным: кратким, идеологически точным и удобным в употреблении. Попытка эстетически или философски оспорить его квалифицируется как поступок политический – со всеми вытекающими последствиями. Стоит ли удивляться, что он прочно вошел, так сказать, в профессиональный обиход нескольких поколений редакторов, издателей, цензоров. Не счесть стихов, рассказов, романов, пьес, статей, не увидевших света сразу по написании, потому что были признаны «неуместными» в наши трагические (героические, оптимистические, исторические и прочие) дни. Между тем причинно-следственной связи тут нет. Уместная литература – нонсенс. В любые дни.
Горький писал письмо за год до прихода Гитлера к власти, за семь – до начала мировой войны. «Предчувствия», таким образом, оправдались.
И вот тут уже впору было Кржижановскому не понять Горького. Какие, к черту, «предчувствия», если катастрофа давно произошла – полтора десятка лет назад. Новеллу с таким названием он завершил еще в двадцать втором, когда Горький обретался в Германии. И включил ее в «Сказки для вундеркиндов».
Мир далеко не сразу уразумел смысл и масштабы случившегося в России. Хлебников говорил, что, слыша слово «смерть», чувствуешь себя должником, к соседу которого пришел заимодавец. Но не к тебе.
По Кржижановскому, эта глобальная катастрофа – одновременно и личная для каждого.