Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем - Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая тема, в сущности, и не придумана, а наблюдена. Еще в молодости я знавал одного любопытного старика-крестьянина. Звали его Захар. Про свою старость – а было ему под 80 – он говорил, что она обижает его. Именно обидчивое отношение к своей немочи, к грузу годов, отнявшему возможность работать в поле и по хозяйству, заставило Захара покинуть избу и разросшуюся семью и уйти в сторожа. Сторожил он где-то под городом, на складах. Работа не требовала мускульной силы (тряси колотушкой и только). Нужна была лишь способность бодрствовать: от всех вечерних до всех утренних зорь. Старик и так спал чрезвычайно мало, легким и будким сном. Теперь, честно выполняя обязанность, он стал жить на сплошном бдении.
Во время ночной работы он иной раз как бы прикручивал фитиль сознанию, но никогда не гасил его. С первым брезгом старик проделывал несколько верст, отделявших склады от его дома. Здесь он тоже никогда не ложился. То присядет на завалинке, подставляя голову теплому солнцу, то помогает сыну в какой-нибудь легкой работе, то подшивает лапоть, штопает валенок или одежду. А с вечерними сумерками опять на работу.
Я был тогда молод, платил сну третью жизни – полностью, и для меня был крайне занимателен и непонятен этот своего рода феномен. Не раз я спрашивал Захара, как ему удается жить врозь со сном. Старик, ясно улыбаясь, отвечал: «А что спать-то по мелочам? как-нибудь завалюсь и сразу на веки веков».
Взгляд у Захара был очень зоркий, острый. Он различал породы птиц, присаживающихся на дальних нитях телеграфных проводов. Казалось, несмежаемость глаз надбавляла им силы, а непрерывность сознания уменьшает его рывкость, дает какое-то преимущество перед другими сознаниями, каждодневно обрываемыми сном и снова стягиваемыми узлом при пробуждениях.
Захар говорил мало, но всегда веско и точно. Если ему прекословили, замолкал. Молчал он как-то сверху вниз.
И вот однажды, отсторожив ночь, Захар вернулся – как обычно – к своим. Сперва он посидел под стылым осенним солнцем. Потом, по просьбе сына, взялся за одну из ручек пилы, чтобы помочь ему распилить тележку. Зубья заходили было, разрывая древесные нити, как вдруг старик отвел руку, отошел к крыльцу и только с порога повернулся к удивленному сыну:
– Иди за попом. Сегодня засну.
Сын стоял оторопело на месте.
– Ну чего испугался, дурак? Делай, что говорят.
Вскоре пришел священник. Захар, успевший одеть чистую рубаху, исповедался и причастился. Сделал распоряжения по хозяйству: починить свиную кровлю до дождей, подоткнуть забор, чтобы ветром не сносило. Затем сел на завалинке. Домашние и соседи опасливо оглядывали старика. Ходили в полшума. Кто-то спросил его: не перейти ли в избу? Старик не ответил. Он слегка поклевывал носом, и тугая зевота растягивала ему рот. Сперва он подоткнул голову локтями. Но так было неудобно. Прилег вдоль завалины и разогнул ноги. Лицо его было повернуто к холодному осеннему солнцу.
Жена робко подошла к спящему:
– Захар Егорыч, пошел бы на полати. Захолодит тут тебя.
Не слыша ответа, она притронулась к опавшей руке спящего. Действительно, его уже захолодило: смертью.
Ну вот вам одна тема. Может, не побрезгуете. Ну а другая, не знаю, стоит ли… Лучше отложим. Устал. Если факт мой подойдет вам, советую подлитературить его, кое-что соскоблить, убрать. А то еще какой-нибудь дурак скажет: мистика.
Кстати, давно собираюсь спросить: соседи ваши – за то, что жжете столько электричества, – наверно учиняют вам склоку?
7
Адрес тот же.
Другая моя тема: обо мне. Прилагаю несколько копий моих писем. Написал их по памяти: большинство завалилось в беспамятье. Материала, конечно, мало. Но все-таки. Заглавия не подсказываю, сами лучше моего придумаете, но мне, персонажу, хотелось бы: Невольный переулок.
Письмо это – последнее. Больше не буду беспокоить. Все бы это, может быть, тянулось бы и тянулось, если б не один пустячнейший случай.
Сегодня утром видел, как в сумятице колес раздавило автомобилем пса. Выдавило кишки и… но не в этом дело. Пес был еще жив. Ему оставалось несколько секунд. Породистый, сильный зверь. Он встал на качающихся ногах, вытянув вперед залитые кровью глаза. Хозяин бросился к нему. Вслед за ним и еще несколько прохожих. И в ответ на протянутые руки пес стал кусать, яростно кусать все, что ни попадало под зубы. Круг людей испуганно расширился. Пес, издыхая, продолжал лязгать зубами. Его слепнущие глаза видели перед собой смерть, неминуемую смерть, и он защищался. Защищался до последнего. Мудрый зверь. Потом короткая конвульсия, и все.
Я тотчас же вернулся домой, так и не дойдя до госспиртовой вывески. Невольный переулок пройден. Теперь я не неволен. И сегодня я чокнусь с судьбой. Но в рюмке моей будет не водка: другое.
1933
Вадим Перельмутер
После катастрофы
Что толку летать быстрее света – все равно никто не увидит.
Станислав Ежи Лец
Предостережение, конечно, резонное. Вот только последовать ему Сигизмунд Кржижановский никак не мог. И не потому, что афоризм и вероятнейший из его адресатов разминулись лет этак на тридцать-сорок. Просто любая из множества попыток Кржижановского быть как все, соразмерить свой образ мыслей с обыденным окружением оказывалась безнадежной. Сбрасывание скорости оборачивалось стремительной потерей высоты. Неутомимый пешеход, он совершенно был не способен, если угодно, к пешему мышлению. И тут уместнее другой эпиграф – из Бодлера:
Поэт, как альбатрос, отважно, без усилья,
Пока он – в небесах, витает в бурной мгле,
Но исполинские, невидимые крылья
В толпе ему ходить мешают по земле.
(Перевод Д. Мережковского)
Цитата подсказана мемуарами Абрама Арго, так и названными – «Альбатрос». Младшему современнику Кржижановского пришел на ум именно этот, самый «обрусевший» из бодлеровских образов (если судить хотя бы по числу переводов стихотворения). Впрочем, к орнитологическим мотивам мне еще придется вернуться. А пока скажу лишь, что выбор эпиграфа к заметкам о Кржижановском – занятие соблазнительное и благодарное, уже доводилось про то писать[63]. Все зависит от угла зрения – и возможны варианты.
Его судьба – идеальный «материал» для биографа, тяготящегося избытком сведений, тем, что его герой озаботился документировать едва ли не всякий шаг и жест. Здесь «пробелов в судьбе» и «среди бумаг» – немало. Потому фантазия, вымысел – не беллетристическая прихоть, но необходимость. Достоверно известно о Кржижановском не слишком многое, зато существенное, образующее легкий и жесткий каркас повествования, дающее своего рода прививку от чересчур вольного мифотворчества, – а там «воображенье мигом дорисует остальное».
Итак, набросок первый – романтический. История «мансардного гения», артистичного и слегка не от мира сего, разумеется – непризнанного, живущего впроголодь и свято верующего и в свое призвание, предназначение, и в успех – пусть посмертный! – своих сочинений. При желании можно придать всему этому лирическую окраску, используя некоторые страницы уже опубликованных воспоминаний Анны Бовшек и Натальи Семпер. И получится некто вроде излюбленных персонажей-мечтателей Гофмана…
Набросок второй, экспрессионистский. Тут собственно биография растворится в мощном, всепоглощающем напоре двадцати лет писательства, словно бы подстегиваемого боязнью не успеть, не завершить задуманного. Теснятся, требуя немедленного воплощения, темы, перебивают друг друга ритмы, расточительно разнообразны формы письма – от несколькострочной притчи до развернутой на сотню страниц полифоничной фантасмагории. Напряженная, нервная, на грани срыва, проза, истощающая душевные силы без остатка, и – за гранью – творческая «гибель всерьез», предваряющая физическую смерть, отделенная от нее десятилетней полосою немоты, болезней, угасанья…
Набросок третий, как бы сказать поточнее, – психологический, что ли. Замкнутый, самоуглубленный интеллектуал, кантианец и полиглот, «с вечностью на „ты“» – и беззащитный в быту и социуме, «по программе», на что ушла ровно половина жизни, приготовивший себя к литературным занятиям – и пришедшийся не ко двору эпохе, поощряющей и досыта кормящей лишь придворных портретистов, одописцев, музыкантов. Истинный профессионал, в поисках выхода