Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем - Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шушашин не успел проапперципировать, как поперек ветра, в шаге от глаз, взмахнула козырьком чья-то кепка, и голос из-под кепки, вдуваясь в ухо вместе с ветром, отрекомендовался:
– И Я. Без точек Да-да, и я. Я всякий раз, когда мне ни разу.
Шушашин оглядел: невнятная фигура и лицо без примет.
– Моему я еще во множество мест. Так что коротенько: мысль немее рыб, к дну, но, если их глушить, они всплывают наверх.
И повернув конферируемого за полу влево, И Я сделал знак воздуху. Тот наддал – и Шушашин быстро заскользил вперед.
Так же внезапно порыв ветра оборвался. Пальто спало, как парус в штиль. Шушашин, стоя у незнакомого, очевидно окраинного, перекрестка, среди заборов и низких крыш, с недоумением оглядывал обступившие его контуры. Вдоль забора к низкому крылечку и квадрату вывески над ним тянулась длинным солитером очередь. Людей, вжавшихся чередою плеч в доски забора, можно было принять – с расстояния в два-три десятка шагов – за пятна сырости или кляксы теней, но Шушашин в эту ночь видел как-то особенно остро и сразу же опознал: люди.
Прежде всего, желая эмансипироваться от возможных непредвиденностей, он застегнул шубу, подвернул полы и только тогда приблизился к очереди. «Любопытно, что им тут выдают?»
Проще всего было осведомиться у вывески. Шушашин так и сделал. На квадрате по четырем углам четыре знака – А, Е, I, О, а у скрещения диагоналей латинское – «contradictio».
Непонимающий взгляд Шушашина перешел от квадрата к ряду из людей. Еще непонятнее: стоящие лбами в затылки были в добротных шубах, над каракулями и мехами белели воротнички, а кое-где к носам липли стекла; под локтями у них вместо корзин и мешков поблескивала кожа портфелей и топорщились пачки тетрадей и книг. Шушашин, вероятно, не сразу бы решился на расспросы, если б не знакомая, по недавней еще утренней встрече, толстая шуба с воротником, встопорщившимся вокруг донца шапки. Ну да, конечно, это был тот, выселенный из своей головы.
– Будьте любезны, эта очередь за чем?
– За зачем, – прогугнило из воротника, и шуба отвернулась.
Но английский драп, стоявший двумя номерами дальше, переложил плотную пачку из-под одного локтя под другой и любезно проинформировал:
– Видите ли, тут мм… выдают логику. Если ваш талон М не отрезан, можно получить средние термины. Торопитесь, термина может не хватить. Только, пожалуйста, в хвост.
– А скажите, – выдернулась откуда-то сзади безлобая, на жирафьей шее голова, – а правда ли, что средний термин предположено в целях рационализации унифицировать?
– Понятия не имею.
– Разумеется, не имеете, раз вам его не выдали. По-моему, единоэмность надо всячески приветствовать: ведь М в «S есть Р» все равно никогда не попадает, следовательно, не все ли равно, какое оно там. На какого Канта нам…
– Ну, все-таки, – забурчало сквозь седую проволоку наеженных усов, – философия, позволю себе так выразиться…
– Философия? – качнулась шея. – Хорошенькое имечко: ведь это по-нашенски, без всяких там пи и си, «любовь к мудрости». Без двух секунд порнография-с.
– Ну а как же мне ее называть?
– Проще всего – никак. А если приспичило, ну, там как-нибудь: «соболезнование к мудрости» или что-нибудь в этом роде. А то вдруг… истиннизм и размысляйство.
– Правильно, – подхватило где-то из последних хвостовых позвонков очереди сипловатое профундо, – одобряю. Но все-таки с распределением логизмов недостаточно налажено. Путают. Посудите сами: в прошлый раз мне вместо «Baroko» ткнули «Barbara», а вместо «Bokardo» – «Bramantip». На кой ляд мне общеутвердительная посылка, когда мне нужно для моей статьи частно-отрицательную.
– Ах вот как, – протянула шея, – частно-отрицательную? А вам известно, что всякого рода частничество ликвидируется, а?
На минуту воцарилось молчание. Вдруг чья-то робкая фистула:
– Вот вы все знаете. Я, видите ли, писатель. Говорят, предстоит пересчет мыслей, и те, скажем, у которых их на протяжении «полного собрания» три, а не две или там четыре, а три…
– Разумеется, – отчеканил вопрошаемый, – вы бы еще сказали «пять-шесть», подобно тершемуся по заграницам помещику Чацкому. И в мышлении необходимо твердо держать линию на бедняцкие умы. А всех этих… и вообще писательский короб надо бы перетряхнуть. Пощупать, что там у вас под теменами.
– Помилуйте, решительно ничего, – взмолился фальцет.
– Гм, можно и ничее. И вообще строчкистов надо поукоротить. Держать литературу в тысячу голов – это нам не по средствам. Посудите сами: очередная тема у нас обычно одна, ну, и идеологии не две же. Если один рабочий одной лопатой в один рабдень вырывает один кубический метр, то и тысяча рабочих одной лопатой в тот же срок выроют тот же кубометр. Следовательно, сокращая штат беллетра, очередную можно обслужить одним дежурным пером. Вместо сотен гонораров – один, а вместо ста десятитысячных тиражей – один разпроархитираж в миллион экземпляров. В каком порядке дежурства? Допустим, в алфавитном или…
– Но ведь моя фамилия на у, – взвизгнул фальцет.
В это время дверь под скрещением диагоналей беззвучно распахнулась, и из разъятых створ ее пахнуло ледяной логикой. Ёжась и присутуливаясь, очередь стала медленно вползать внутрь.
Шушашин, обойдя ее хвост, продолжал путь меж полувтоптавшихся в землю подвалов по узким тротуарам окраинного переулочья. Сверху, сквозь черную ночь, летели мягкими и влажными касаниями снежины. Огибая одно из крылец, вышагнувших тремя ступеньками на тротуар, он заметил неподвижную, с втянутыми внутрь себя плечами фигуру. Сидя на верхней ступеньке, с дыханием, запрятанным в воротник холодного пальто, человек, очевидно, спал. Спальне его, если учесть короткий навес, не хватало трех стен и одной кровати, не считая постельных принадлежностей. Шушашин, нагнувшись, притронулся к груди человека, и под пальцами у него что-то прошелестело: не то дыхание, не то рукопись, запрятанная под ткань. Но человек не пробуждался. Тогда Шушашин пригнулся еще ниже: лицо человека было… лицом человека; но только поперек костистого лба – тесный шнур, книзу – на короткой свеси – пломба. Шушашин распрямился. Ясно: мышление под этой просторной лобной костью было опечатано. Оставалось – дальше.
Шушашин шел, стараясь набрести на знакомую улицу. Но вокруг бесконечным рядом тянулись черные впадины окон, точно ниши гигантского крематория, и тут он стал замечать некую странность: влажный и теплый снег, увязавшийся за ним медленными, не отстающими хлопьями вдоль душного бездушья переулков, оседая на губax, давал какой-то сладковатый и железистый привкус. Шушашин вынул носовой платок и отер губы. На платке – темное пятно. Навстречу, из-за угла, выставился в мутном зеленоватом нимбе фонарь. Шушашин вошел в круг света и увидел: медленно рея неисчислимостью хлопьев, на землю падал красный снег. Булыжины улиц были в красных лужах. Из дождевых труб текла алая прелая жижа. И с его шушашинских пальцев капали пурпурные капли. Шушашин зажал веки и, сослепу ловя пространство, пошел вперед. Сначала ладонь ткнулась о фонарную вертикаль, потом пустой воздух, потом стена. Шушашин стоял так, стараясь перехватить сердце, выпрыгивающее в горло.
И вдруг прикосновение руки к локтю. Шушашин пошел ладонями по стене. Но рука – тоже по стене – вслед. Шушашин вокруг оси – и вжал лопатки в стену: экзерцис все-таки пригодился.
Две-три секунды молчание. Потом в трех шагах вперед – острый металлический скрип: «В последний раз», – и Шушашин открыл глаза. Против него – человек чрезвычайно мирного, чуть даже согбенного вида: приставив профиль к своей левой калоше, он ухватил себя за голову, равномерным кругообразным движением, как это делают с электрической лампочкой, вывинчивая ее из-под воротника. Шушашин хотел схватить взглядом лицо согбенного, но голова, поворачиваясь под пальцами то лицом, то затылком, не давала себя апперципировать. Поворот, еще поворот, и рука согбенного протягивала застигнутому им прохожему свою голову – тем специфическим жестом, каким