Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем - Сигизмунд Доминикович Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подайте философу на философему. Бывший бог вам воздаст. Писывал я о Беме. А теперь: ни бе ни ме.
Шушашин, отмахиваясь рукой, хотел мимо, но клянчащая голова перегораживала путь. Тогда он толкнул ее. Выскользнув из рук, она плюхнулась в красную лужу и покатилась под ноги Шушашину. Он споткнулся о красный шар и, еле удерживая равновесие, пнул его прочь. Пунцовая сырная голова запрыгала с деревянным стуком по булыжнику.
Шушашин, не оглядываясь, почти бежал вперед и вперед. Предчувствие рассвета – синими прожилками – ввивалось в черный тяжкий мрамор ночи. Случайно мелькнул знакомый перекресток. Переходя из шага в бег, Шушашин быстро взял один квартал, за ним другой, мимо глаз пронеслась в сыром предутрии витрина с дюжиной таких же вот деревянных и кровавых голов, убегающие в землю ступеньки «скоропочинной», подворотня, двор, подворотня, двор – и вдруг Шушашин стал, как врытый, и сердце рванулось в нем, будто пробуя сорваться с жильных тяжей. Все окна, что против глаз, были темны, и только одно, его, шушашинское окно горело ярким светом.
Шушашин дико вскрикнул и… проснулся. Комната и воздух за окном были черны. Но напротив, красной прорезью в ночь, горело чужое окно. Шушашин лежал на спине, головой в жаркую подушку. И не успел он приподняться на локте, как свет уже защелкнулся. Сидя на своей кровати, подбородком в колени, Шушашин думал: «Да, если их глушить, они всплывают, но только мертвые».
1930
Невольный переулок
(Пачка писем – от одного лица разным адресатам)
1
Тверская 4 и, кажется, 3.
4-й этаж, слева.
Шести продолжительным звонкам.
Я познакомился с вами, проделывая зигзаг вашей узкой и достаточно темной лестницы. На квартирной доске – по белому, врамленному в красное, – внизу стояла ваша фамилия. Но я забыл ее, простите. Помню только, что вы шестизвонковый. Это – уже характеристика. Первый, по возможности короткий, звонок забирает себе наиболее почтенный жилец квартиры. Обычно это отвработник, человек с портфелем. Ему некогда вслушиваться и пересчитывать звонки. После первого металлического толчка о слух он перестает считать и возвращается к своим цифрам и докладам. Человек о двух звонках уже не существо с портфелем, а существо при портфеле. Оно достаточно почтенно, состоит на сверхпайке, но работает и в сне и в яви, все двадцать четыре в сутки. Ну а шестизвонковый жилец, он и не в счет. Это терпеливый человечек, которого терпят за терпение. И только. И я знаю, что вы, терпеливо отсчитывающий ваши шесть, настолько покорны, что долистнете эти страницы непрошеного письма до последней. Это единственное, что мне, в сущности, надо. Быть выслушанным.
Странная болезнь, скажем – письмомания, овладела мной вот каким образом. Это началось года два тому, когда водка создавала внезапные и длинные очереди, а сдачу с рублей давали почтовыми марками. Я пью. Что меня заставляет пить, спросите вы. Трезвое отношение к действительности. Я стар – у меня рыже-серые волосы и рыжие зубы, а жизнь юна, – следовательно, меня надо смыть, как пятно, вытравить водкой начисто. Вот как.
Утро свое я начинал тогда так. Встав спозаранками, я выходил к перекрестку и ждал. Как охотник на току. Вскоре, а иной раз и не вскоре, с той или иной улицы перекрестка показывалась телега, груженная деревянными ящиками. В ящиках – запрятанный под стекло и пробки алкоголь. Я выходил из неподвижности и шел за телегой – куда бы она ни поворачивала – вплоть до остановки и разгрузки. Чувство такое, будто почтительно шествуешь за катафалком, на рессорах которого твой же собственный прах.
Но не в этом дело. Дело в марках, которыми платили тогда, по недостаче мелочи, сдачу. Что делать человеку, живущему на отшибе от людей, отодиноченному от всех, с марками? Эти клейкие рубчатые прямоугольнички для общающихся, сросшихся сердцами, вклеивающихся друг в друга. Марок у меня накопилось препорядочное количество. Они лежали в стороне, на отодвиге, у края стола. И просили работы, осмысления. Я как-то – на полпьянии это было – оторвал рубчики от рубчиков и решил (мы, пьянчуги, знаете, не злы) доставить удовольствие марке.
Но кому писать? хоть шаром. И ни конверта, ни почтового листа. Но все-таки я набросал мое первое письмо, сложил бумагу лодочкой, приклеил марку и сверху: «Первому, кто подымет». Затем оставалось открыть форточку и бросить в нее, как в почтовый ящик.
Ну вот, так и повелось. Мы, я и мой соавтор, водка, постепенно пристрастились к эпистолярному делу. Нечто вроде духовной закуски. Не обижайтесь. Впрочем вы, шестизвонковые, и не должны слишком быстро обижаться. Кстати, на каком звонке у вас возникает волнение? На четвертом или, может быть, на пятом? Ведь если вы он, то ждете óну, а если она, то ждете óна. А я вот стар и никого уже не жду. И ходит ко мне только проклятое óно: вонзится в душу безглазием в глаза, холодом в кровь – и иногда так станет тошно, так захолодеет сердце, что вот бы… впрочем, к чему это я? Бутылка до конца. Пойду за другой. По дороге брошу в ящик письмо. А там и меня в ящик. Ну, пока. Точнее – навсегда.
2
Арбат, 51.
3-й этаж, первое окно слева, у правого подъезда.
Кому бы то ни было.
Нарочно наклеил в шесть раз больше марок, чем нужно, – их у меня хоть на вей-ветер швыряй. Авось почтальон смилостивится и не испугается странного адреса.
Я про вас знаю, гражданин кто-бы-то-ни-было только одно: что над подворотней вашего дома цифра 51 и что в самую глубокую ночь, когда тьма перевалит через зенит и сотня окон вашего нелепого, óблого дома потухнет, только ваше окно горит, пряча свет за белой занавеской.
Я это знаю, потому что люблю гулять по ночам. Очевидно, вы не в дружбе со сном. И когда все уже отдумали свои дневные мысли и расцепили контакты мозговых полушарий, вы продолжаете идти вслед за мыслью. И я тоже. Нас только двое. Знаете, среди многого множества побратимств есть и такое: братья по свече. Это из старины. Когда людям не хватает полушек, чтобы купить обетную свечу, они покупают ее, сладившись, и держат ее вместе, пальцы к пальцам. Так вот, мы с вами братья по свече. Друзья по негаснущему думанию. Хотя и не знаем друг друга, ни разу не видели один другого и вряд ли увидим.
Итак: люблю гулять по ночам. Днем, когда пространство заполнено лучами солнца и по всем излучиям города кружение колес и дерги шагов, время слабо ощутимо. Оно – лишь тень пространства. Но вместе с ночью, когда вещи, живые и мертвые, бездвижутся, тень выступает на место вещи, тем самым оттесняя ее в сны, в тенеподобную жизнь. Над пустыми улицами горят циферблаты часов. И время, шевеля остриями черных стрел, как вот я сейчас острием пера, вписывает свои мысли в тьму.
Наше время – это время времени. Мы отказались от захвата пространств, от аннексии территорий. Но мы захватили себе время, аннексировали эпоху. И эта новая социалистическая собственность должна быть тщательно и додонно изучаема. Я это делаю, как умею.
Глубокоуважаемое негаснущее окно, я часто беседую с вами, стоя на противолежащем тротуаре. Никто нам не мешает, кроме редких голосов пьяниц и набегающего грохота ночных грузовиков. Время мне представляется то вихрем секунд, то водопадом, падающим вниз: в грядущее. Если у ветра секунд хватило баллов, чтобы сорвать с меня шляпу (а иным это стоило сорванной головы), то значит ли это, что я раскланялся с революцией? Вот в этот вопрос – как капля в камень – и вдалбливаются все мои мысли.
Сейчас надо жить, распрямясь во всю душу. Уровень жизни так поднялся, что подбирается к горлу. Легко стать утопленником смысла. Но что делать тем, чья душа старчески ссутулена? Или горбатому? Обращаться – как консультирует пословица – за помощью к могиле? Очевидно, так.
Вы не отвечаете, окно. Вы молчите светом. Хотя как-то на днях мне показалось, что я получил от вас, именно от вас, строку в три