Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 - Вольфрам Айленбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внимание, на самом высоком уровне, есть то же, что и молитва. Оно предполагает веру и любовь. С этим связана некая иная свобода, нежели свобода выбора, которая находится на уровне воли. А именно благодать. Обратить особое внимание на то, что здесь мы уже не делаем выбора. В этот момент мы уже знаем свою дхарму.[52]
Истинная цель не в том, чтобы видеть Бога во всех вещах, но чтобы Бог сквозь нас видел все вещи, которые мы видим.[53]
Я должна отойти в сторону, чтобы Он мог видеть это творение.[54]
Любить все факты значит просто прочитывать в них Бога.[55]
С одной стороны, этика полностью лишенного цели «высшего безразличия» Вейль сближается с позициями, которые в европейском контексте представляли Барух Спиноза[56] или ее современник Людвиг Витгенштейн[57]. А в восточной культуре их можно встретить в буддизме и индуизме – Вейль в своих тетрадях постоянно указывает на эти связи. Она считает, что желание людей проявлять правильную активность особенно сильно снижается и подавляется привязанностью к оценивающему «я» или даже «мы» как предполагаемому источнику всех ценностей и целей.
Экзистенциалистская активность означает высокомерное пренебрежение по отношению ко всему доброму в бытии – таков безжалостный вердикт Симоны Вейль зимой 1941/42 года. Она противопоставляет ему высоту освободительной аскезы, очищенной от всех форм земной воли. «Разумеется, это не для всех, – лаконично фиксирует Вейль в своих тетрадях. – Но любить Бога – тоже не для всех»[58]. Как и всё, что имеет в этом мире ценность и вес (прекрасное, доброе, справедливое), эта любовь происходит из другого мира.
Устанавливает – лишь сверхъестественная любовь. Таким образом мы становимся со-творцами. Мы участвуем в сотворении мира, когда рас-сотворяем себя.[59]
Переезд
Тетради Вейль рубежа 1941–1942 годов напоминают наброски высоких безлюдных плато и долин, по которым человеческое существо должно пройти через тьму к свету. Она постоянно по-новому, с разных ракурсов показывает одни и те же (или почти одни и те же) ориентиры[60] – потому, конечно же, что она сама находилась в пути, когда делала эти наброски.
Ее философия – не холодное учение и не наука о принципах, а бесстрашное описание этого пути. Иначе говоря, это не объективно констатирующая, а экзистентно трансформирующая деятельность. Поэтому ее нельзя делегировать или теоретически объяснить другим, ее можно передать, только показывая и направляя. Выступая в роли проводника для тех, кто тоже стал на этот путь. Опыт показывает, что это не все и даже не многие, это всегда удел одиночек. А в темные времена ключевую роль играют именно одиночки – тут Вейль снова показывает себя ученицей Платона. Они несут миру свет. И чем темнее там, где они, тем ярче их пламя.
Эти слишком редкие люди не поддаются описанию в земных категориях, а если и допускают такую попытку, то только тогда, когда находятся в состоянии отчуждения или перехода. Что и происходит в это время с Вейль – и когда она работает в качестве помощницы на сборе урожая в Ардеше, и весной в Марселе. Когда друзья спрашивают ее о дальнейших планах, она неизменно дает странный ответ: она хочет «служить, идти туда, где опаснее всего, где <…> жизнь меньше всего защищена»[61]. Она постоянно пишет письма военным и чиновникам «Свободной Франции», готовая взять на себя самые разные миссии в описанном выше ключе. Очевидно, что она испытывает огромное внутреннее давление. На первый взгляд, в этом нет ничего от богобоязненного смирения и отказа от своей воли. Кроме того, она чувствует себя обязанной сопровождать родителей в их плавании в Нью-Йорк. Особенно тяжелым грузом лежит на ней страх, что, оказавшись в Америке, она больше не сможет вернуться на многострадальную родину.
Чемоданы были собраны еще в конце января 1942 года. Путешествие может начаться в любой день. Абсолютная пустота времени. Чистое ожидание. Все остальные планы отложены. И именно во время этого вынужденного безделья Вейль снова продвигается по пути освобождающего «рас-сотворения». В состоянии высочайшей концентрации она пишет страницу за страницей в своих тетрадях: «Моменты остановки, взгляда, чистой интуиции, мысленной пустоты, принятия моральной пустоты. Именно благодаря этим мгновениям бывает возможно сверхъестественное. Кто переносит некоторое время пустоты, тот или получает сверхъестественный хлеб, или падает»[62].
«У меня было такое впечатление, – вспоминает Гюстав Тибон их последнюю встречу весной 1942 года, – что я разговариваю с прозрачным существом, которое уже возвращается к источнику света <…> она комментировала Евангелие. Слова падали с ее губ, как плоды с дерева. Эти слова не объясняли реальность, они переносили ее, обнаженную и тотальную, внутрь меня. Я чувствовал, как выхожу за пределы пространства и времени…»[63]
С сознанием того, что она записала свое духовное завещание, зафиксировала свою последнюю волю, в апреле 1942 года Вейль отдает Тетради на хранение Перрену и Тибону. Четырнадцатого мая 1942 года ее семья покидает Марсель, сначала в направлении Касабланки. С борта корабля Симона кричит друзьям, машущим ей с пристани: «Если нас подобьют торпедой, это будет отличное крещение!»[64]
This means you!
Ханна Арендт по крайней мере избежала огненного крещения торпедами с немецких подводных лодок. Но даже через год после приезда у нее не складываются отношения с Нью-Йорком. Особенно в тех кругах, которые, по идее, должны быть ей особенно близки, – в кругах местных еврейских интеллектуалов и ученых. «Вы не можете себе представить, – пишет она 25 апреля 1942 года Шолему в Иерусалим, – какой странной и чужой кажется нам здешняя social life (Monsieur я на всякий случай оставила дома, он же гой и т. п.). Люди говорят обо всем, что касается нас, евреев, и обо всем, что с нами случилось, с таким отстраненным отчаянием, какое только можно вообразить у человека, никак этим всем не затронутого. А это, мягко говоря, глубокое заблуждение»[65].
По убеждению Арендт, нацисты к тому времени уже угрожали всем народам Земли и даже существованию каждого человека в отдельности. И главной опасностью, с ее точки зрения, было то, что ни сионисты, ни