Новый Мир ( № 2 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Прекрасную традицию празднования этого дня, — продолжала Ms. N, — заложили замечательные немецкие женщины — Клара Цеткин и Роза Люксембург”. (Тут — небольшой вставной сюжет. На следующий день Ms. N выступала с той же информацией на историческом факультете. Меня на этом заседании не было, но мне рассказывали, что там по поводу происхождения праздника разгорелась настоящая баталия. Преподавательница американской истории сообщила, что началось вообще-то вовсе не с Клары Цеткин и ее выступления на Конгрессе Второго интернационала, а с уличных шествий нью-йоркских текстильщиц в 1857 году. Преподавательница русской истории заметила, что неплохо бы обратить особое внимание на Россию, потому что именно русские женщины свергли российское самодержавие. Это сообщение всех заинтриговало, преподавательнице пришлось войти в подробности и пояснить, что 23 февраля 1917 года, или 8 марта по новому стилю, российские женщины не послушались мужчин-политиков, утверждавших, что демонстрации несвоевременны, и вышли на улицы под лозунгом “Хлеба и мира!”. Потом к ним присоединились рабочие больших заводов — и все, через четыре дня царь отрекся от престола. “Да, но праздник-то все-таки придумала Клара!” — гнула свое Ms. N. Словом, каждый тянул одеяло на себя.)
На нашем же собрании все было тихо-спокойно, если не считать одного маленького момента. “Женщины достигают все больших успехов, — продолжала Ms. N. — Посмотрите на наш университет! Посмотрите на блестящие успехи женщин в самых разных областях — в том числе и в тех, которые традиционно считались „мужскими”, от физики и математики до юриспруденции и криминологии!” Тут возникла неловкая пауза. Чтобы понять ее причины, нужно рассказать еще один вставной сюжет, и хотя он не имеет прямого отношения к делу, я все-таки не могу удержаться. Несколько лет назад в университете происходила суровая борьба за место профессора криминологии. Среди претендентов была одна женщина, она это место и получила. И успешно обучала студентов разным способам поимки преступников, пока в один прекрасный день в кампус не явилась полиция с ордером на арест. Искали ее, как выяснилось, уже давно — до приезда в Америку она, ни мало ни много, грабила банки в Австралии.
Под конец своего выступления Ms. N призвала всех участвовать в праздновании и посетовала, что на факультете нет никого из Восточной Германии — некому поделиться опытом. Я закрыла глаза и мысленно взмолилась, чтобы обо мне забыли. Не тут-то было. Кто-то из моих коллег радостно сообщил, что из Германии действительно никого нет, зато есть из России. Ms. N чрезвычайно обрадовалась и тут же пригласила меня в ближайшее кафе на чашечку кофе — чтобы обсудить все “в спокойной обстановке”. Мне и во сне не могло присниться, что когда-нибудь я буду обучать американцев празднованию 8 Марта.
И вот мы в кафе. Ms. N горит энтузиазмом. “Расскажите же, как это было!” — “Ну, во-первых, — мямлю я, — в России это выходной...” — “Да, — сокрушенно качает головой Ms. N. — Этого нам от начальства пока не добиться. А еще? Как празднуется этот день?” — “Женщинам полагается дарить цветы и подарки”, — честно говорю я, хоть и понимаю: не этого она от меня ждет. “Да-да, это хорошо, — отмахивается она. — А еще? А на идеологическом уровне?” Я мучительно соображаю, не зная, смеяться мне или плакать. Что там еще-то, господи? Концерт по телевизору... Да, а при советской власти кто-то, кажется, перед кем-то отчитывался... не то государство перед обществом, не то правительство перед политбюро — ни за что не вспомнить... о том, как улучшилось положение женщины в истекшем году и сколько чугуна и стали приходится теперь на женскую душу...
И тут разговор принимает неожиданный поворот. “У нас тоже будет праздничный концерт, — говорит Ms. N. — Может быть, вы хотите выступить? Сейчас я покажу вам нашу предварительную программу”.
Первое, что бросается мне в глаза: “Женский хор исполняет песни протеста”. “Протеста против чего?” — ни с того ни с сего срывается у меня с языка. “Против разных форм угнетения женщин. В частности, против сожжения так называемых ведьм в Средние века”. Главная же идея состоит в том, что большинство выступающих должны изображать кого-нибудь из знаменитых женщин и говорить как бы от их имени. “У нас уже есть Клара и Роза, — радостно сообщает Ms. N. — И еще Жанна д’Арк. И Мария Кюри. А вы могли бы изобразить, например, Валентину Терешкову!” Я обещала подумать...
Из всего сказанного выше не следует никакого вывода. Разве что все тот же — насколько по-разному смотрятся одни и те же вещи в разных контекстах. Вот, к примеру, пишет одна моя студентка в работе по русской литературе XIX века такую фразу: “В то время у женщин не было никаких прав, и они должны были использовать свою сексуальную власть, чтобы чего-то добиться”. Все вроде правильно. Но дело-то в том, что речь идет вовсе не о героине какого-нибудь романа, а о Шамаханской царице.
И еще о контексте. Любопытно было наблюдать, с какой легкостью меняются местами феминизм и антифеминизм в политической жизни — в зависимости, разумеется, все от того же контекста. Когда республиканка Сара Пейлин стала кандидатом в вице-президенты, в позициях по женскому вопросу стали происходить поразительные метаморфозы. “Женщина с таким количеством детей должна заниматься семьей”, — провозглашали сторонники демократов, отстаивая тем самым традиционные для республиканцев семейные ценности. “Почему вы стремитесь запереть женщину на кухне? — возмущались сторонники республиканцев, отстаивая традиционную для демократов идею равноправия полов. — Почему детьми должна заниматься именно женщина? У Сары Пейлин есть муж. Он прекрасно с ними справится”.
В общем, context rules…
“Lost in translation”
“Lost in translation” — идеальный эпиграф к большинству материалов о жизни за границей. Для человека, живущего в чужой стране, смысловой сдвиг при переходе с одного языка на другой становится повседневной реальностью, подстерегает на каждом шагу, о чем бы ни шла речь — о слове, жесте, историческом опыте или о чем-нибудь другом. Иногда это вполне предсказуемо, иногда застает врасплох.
Наиболее очевидный вариант, разумеется, — непереводимость литературы, в первую очередь — поэзии. С прозой вроде бы несколько проще, но проблема остается, все подводные камни тут как тут: непереводимые выражения, игра слов, реалии, присущие только одной из культур, и многое, многое другое.
Текст перевести трудно, а интертекст — и подавно. Когда мы со студентами обсуждаем наполеоновский комплекс Раскольникова и доходим до сакраментального: “Тварь я дрожащая — или право имею?”, я обычно напоминаю им слова из “Онегина”:
Мы все глядим в Наполеоны, Двуногих тварей миллионы Для нас орудие одно...
Прекрасная иллюстрация тому, о чем я говорила им заранее, — русская литература насквозь цитатна, сознательно или бессознательно. В
известном переводе “Онегина” сказано так:
Napoleon’s our sole inspiration; the millions of two-legged creation for us are instruments and tools…
Все правильно, но слово “creation” все-таки отражает только один смысловой аспект слова “тварь” — “творение”. Между тем герои Достоевского, в частности — Раскольников, очень часто придают слову “тварь” другой смысл — уничижительный.
Не знаю, можно ли ожидать от переводчика узнавания всех имеющихся в тексте цитат, но уж во всяком случае невозможно требовать, чтобы он учитывал все последующие цитирования. И уж совсем странно было бы требовать от переводчика “Преступления и наказания”, чтобы он переводил слова Раскольникова, используя в качестве источника не русский оригинал романа, а английский перевод “Евгения Онегина”.
Оставим временно литературу и обратимся к разговорному языку. Проблема с переводом на русский каких-нибудь “fun” и “challenge” хорошо известна — как и проблема с переводом на английский целого ряда русских слов (например, “тоска”, “воля”, “удаль” — и многих других). Бывает и так, что слово имеет точный и однозначный перевод, но функционирует в разных языках по-разному, и зависит это не столько от смысловой нагрузки, сколько от эмоционального накала. Недавно я наблюдала любопытную сцену. Дело происходило на прощальной вечеринке по случаю отъезда московского математика, проработавшего в нашем университете несколько месяцев. Один из здешних профессоров задал ему очень типичный и эмоционально нейтральный вопрос: “So, were you happy in Athens?” (буквально: “Ну и как, вы были счастливы в Афинах?”). Гость удивленно пожал плечами и ответил так: “Well… What’s happiness?.. I was satisfied” (буквально: “Н-ну... Что есть счастье?.. Я был доволен”). После чего они с недоумением уставились друг на друга. Я почти уверена, что знаю, что происходило в эту минуту у каждого в голове. “С какой же легкостью эти американцы бросаются словом „счастье”!” — думал русский. “Как же русские любят разводить философию на пустом месте!” — думал американец. Что-то в этом роде, во всяком случае. А между тем все было значительно проще. Американское “happy” как раз и значило “вам понравилось?”, “вы довольны?” — о счастье как таковом там речи не шло.