Зелёная земля - Евгений Клюев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Сорокавосьмилетняя жизнь – мастерица скрываться
под зонтом, под плащом, под навесом, под сенью дерев,
под крылом, псевдонимом, смеющейся маской паяца
или вот – темноты под покровом, вконец озверев.
Потому что она опасается пуще напасти
всяких обществ и сборищ – особенно по вечерам,
и одна только мысль у неё: на глаза не попасться,
пробираясь тайком по проулкам и задним дворам -
никого не приветствуя, будто ни с кем не знакома,
просочиться тонюсенькой струйкой прозрачной воды
через толщу эпохи – невидимо и насекомо,
не оставив следов… даже так: заметая следы.
Нас тут, дескать, не числилось в списках, нас тут не имелось -
не встречалось на улицах, не находилось в домах,
вообще не рождалось: такая вот, значит, немилость
плодородной природы – при полных-то при закромах!
И – бочком да бочком, в направленьи к пространству,
в котором
три-четыре стены, да замок, да глухой шпингалет -
и где, если огня не зажечь, то по спущенным шторам
ни за что не понять, есть хозяин внутри или нет.
4
Сорокавосьмилетняя жизнь пишет, но не читает,
хоть обложена грудами книг – куда только ни глянь.
Сорокавосьмилетняя жизнь – просвещённый китаец,
разобравший и снова собравший весь мир – в инь и янь.
А опять разобрать – не по возрасту и не по силам…
да и, вроде, эпоха не та и порядки не те!
Сорокавосьмилетняя жизнь – переливчатый символ,
в белизне заблудившийся собственной и в черноте.
Ей из знаков, пожалуй, милее всего запятая -
как бы и остановка, а всё же пока не конец,
хоть и некуда двигаться дальше, в сомненьях плутая,
хоть и послан гонец… да едва ли вернётся гонец!
Кто ж теперь возвращается, экие все вы смешные -
на любом повороте грохочет обвал за спиной,
да и в маленьком прошлом одни лишь обвалы сплошные,
и пустые просторы, и ветер гуляет шальной.
Но ведёт запятая – пути за собой заметая, -
а куда уж ведёт, разберёмся, когда добредём -
под бумажным зонтом, ненадёжным зонтом из Китая,
под бумажным дождём, ненадёжным бумажным дождём…
5
Сорокавосьмилетняя жизнь обожает тот берег,
ту неделю, тот мир – вообще просто… то-что-вдали.
Сорокавосьмилетняя жизнь не выносит истерик,
развлечений, товаров со скидкой, ботинок в пыли.
В ней достаточно стиля и даже немножечко шика,
бездна вкуса – где гибнут стихи, не добравшись до дна,
и такая музыка… такая большая музыка,
будто и не музыка уже, а уже тишина -
укрываемая от случайных вопросов и взглядов
по каким-то своим тайникам… тайникам-чердакам -
посреди отслуживших вещей и таких же нарядов,
достающихся здешним мышам и грядущим векам…
Сорокавосьмилетняя жизнь выйдет в ночь городскую -
посмотреть, мол, какая иная звезда не видна ль.
И вздохнёт, что звезда не видна, – ни о чем не тоскуя,
кроме красного шара, давно унесённого вдаль -
кроме красного шара…
Дай Бог ему мягкой посадки
там, где… там-где-садятся-шары и дороги сошлись,
а тебе… да чего же тебе – у тебя всё в порядке,
сорокавосьмилетняя жизнь, мимолётная жизнь!
* * *Значит, вот… такая небольшая наука -
физика такого пожилого предмета:
звук передвигается со скоростью звука,
свет передвигается со скоростью света.
Физика и музыка единого маха -
медленно торопится почтенная кляча:
смех передвигается со скоростью смеха,
плач передвигается со скоростью плача.
И повадка толстого хитрющего лиса
не смущает бездны равнодушного глаза:
лес передвигается со скоростью леса,
лаз передвигается со скоростью лаза.
Скоро мне домой, где ничто не знакомо,
на колёсах едет семилетнее лето -
дом передвигается со скоростью дома…
Жизнь передвигается со скоростью света.
БАБОЧКА1 Небольшая весьма, но весьма глубокая амбразура -
непременная бездна у древних… да, древних греков
(содержавшаяся, как в амфорах, в узкогорлых
долгих строчках гекзаметра) – вдруг на пути возникла
и застигла врасплох, как всегда меня застигала:
не могу предугадывать бездн… да оно и трудно.
Это область числа (притом что все мои числа -
только цены на ярлыках никому не нужных товаров!),
область счёта – слогов или стоп, набегавших валом,
валом медленных волн, под собой хоронивших время,
если только не сделать короткую передышку
в середине третьей стопы… Краткосрочный отпуск
13 для солдата, случайно не павшего смертью храбрых.
14 Значит, как-нибудь так: по дороге с земли на небо,
утомившись от свиста снаряда у самого сердца,
полагалось вздохнуть облегчённым глубоким вздохом,
и забыть обо всём – на целое на мгновенье.
А за целое за мгновенье случались вещи
совершенно невероятные… так, к примеру,
возникала вдруг бабочка, пересекавшая трассу
смертоносного и почти разорвавшего сердце снаряда,
прилетала – с иголочки новая – походная песня,
доносился рожок из соседней оливковой рощи,
и по следу рожка вездесущий божок из местных
прилетал с нехорошим, но долгожданным известьем,
26 что война давно завершилась и все свободны.
27 …я тут, в общем, о бабочке, о вечном её надзоре
за любою паузой в мире – любым свободным пространством,
куда можно вместить – меж одной войной и другою -
что захочешь… и, стало быть, перевести дыханье.
Там считают убитых и раненых, а живых не считают:
слишком много осталось в живых – война неудачна:
остаётся надеяться только, что в новых войнах
все мы ляжем рядком – и тогда будет всё как надо.
Составляются списки – безымянных, понятно, героев:
в этих списках героев содержат под номерами -
например, герой Сто Пятнадцать… чем же не имя? -
и красиво звучит, и запомнить совсем нетрудно:
39 рассчитайсь по порядку в нестройной шеренге смерти!
40 В суете передышки успеть бы с захороненьем…
Братство братской могилы надёжней любого братства:
брат на брате – и братом же погоняет
в суете передышки и в вечной горячей спешке!
Остаются две пешки живые, но мы и их похороним,
пока писари пишут письма с тяжёлым нажимом,
пока сохнут чернила… чернила недолго сохнут,
хоть и дольше, чем кровь, – и гораздо дольше, чем слёзы.
Впрочем, паузы хватит с лихвой – и просохнуть чернилам,
и дойти похоронкам, сухим и шершавым, как вереск,
разносимым миролюбивыми голубями
вроде веточек мира… такого непрочного мира,
53 что нажмёшь посильней – и нет его как не бывало.
54 Только я ведь о бабочке… неторопливой летунье,
распластавшей короткие крылья на пути у снаряда:
между ними – ущелье, и в нём на минуту застряла
золотая минута молчанья, но… канула в пропасть.
Ни о ком ничего не сказали: уже позабыто
и самой-то войны развесёлое грозное имя!
Впору спрашивать старцев: на то ведь они и деревья,
чтоб всегда выживать и являться на переклички, -
дескать, ради чего разгорелся сыр-бор, и чего добивались,
и за что умирали так празднично и так охотно,
и где все командиры, когда тут одни рядовые…
Старцы многое помнят: на то ведь они и деревья,
67 чтоб шумели их кроны, когда прочие все затихают.
68 А потом возникает цензура: стыдливый редактор,
переписывающий старинные длинные свитки
языком современным – конечно же, больше понятным,
чем какой-нибудь мёртвый, давно опочивший в Бозе!
У него, у редактора, обычно плохо с глазами:
близорукость, как правило… вечная близорукость:
он умеет увидеть снаряд, но вблизи от снаряда
никогда не заметит бабочки – не говоря уж о смерти.
У него ненадёжная память, он путает цифры:
например, для него герой под номером Сто Пятнадцать -
то же самое, что под номером Два Миллиона Тридцать.
И к тому ж, он считает, что будет гораздо лучше
81 замолчать номера – а то как бы чего не вышло!
82 Вот и всё… но затишья, как правило, не хватает
ни на наш с вами век, ни на чей-нибудь век подольше:
и опять пролетают снаряды у самого сердца -
и опять далеко до ближней оливковой рощи.
Вездесущий божок из местных торгует водкой,
продавая её тайком боязливым солдатам,
чтобы те распевали – с иголочки новые – песни,
и бросались в бой, и в бою, как львы, умирали.
Налетает ветер, хороший северный ветер
и выветривает из памяти жизнь шальную,
а цена ей какая… монетка, минутка, слава,
рюмка водки – за здравие… вот хоть божка из местных!