Кудринская хроника - Владимир Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поедем на новое лето с тобой в Нарым. Посибирячим до посинения пупа!
Он воспел свою родину в лучших полотнах, запечатлел ее нынешний бурный день в листах графики. С первых скважин и первых палаток он там, у нефтяников и геологов, рыбаков и охотников. Москва признала его, и уж шли разговоры о том, чтобы представить художника к ордену…
Мой друг в сорок втором уходил на фронт добровольцем сразу после десятого класса. Когда мы купаемся с ним без одежды, я всякий раз смотрю на его ранение: пуля прошла грудь навылет, счастливо угодила по диафрагме, не задев ни ребер, ни позвоночника. Всю войну он прошел до конца. Я читал его фронтовые письма к матери, сельской учительнице. Любящий сын и юный солдат насмерть стоял за победу, чтобы встретиться с милой родиной, матерью, которые были всегда в нем живы…
Давно он рассказывал мне, как пришел после фронта в Большие Подъельники — село в стороне от дорог, от реки, но зато вблизи озера, где водилась рыба, гнездились во множестве утки. К концу лета по заозерью прятались подлетыши кряквы и шилохвости, свиязя и соксуна. Радостью было, шагая с покоса, видеть, как перелетают утиные выводки, тяжело шлепаются в затопленную траву. А поздней осенью водная гладь пестрела нырками: гоголи, чернядь, лутки сбивались густо в закрайках озер.
Тайга хранила покой села. Кедры стояли, облитые сизыми шишками, от смолы и травных настоев щекотало в ноздрях. Вольно, покойно — ни лишнего шума, ни выкрика. Тогда как-то все берегли: до срока, сырыми, орехи не трогали, не будоражили уток не вовремя. Старики неусыпно следили за порядками, ими же заведенными…
Владимир Григорьевич дышал и не мог надышаться, смотрел и не мог насмотреться. В октябре, на холодной рассветной заре, начинали по гривам, в бору, гулкий свой лай собаки. На вершинах высоких елей усаживались черными копнами глухари. Несметные стаи тетеревов обсыпали березы и сосны у хлебных полей. Белки проворно сновали по сучьям, и было их тоже много. Выстрелы в разных концах отдавались в бору. Что за дивное время, эта пора поздней осени! Гроховский везде успевал — и дома устроить дела, и обежать округу с ружьем, и погулять с залихватскою удалью, и «продружить» до коровьего рева поутру, когда пастух уже гонит по длинной улице стадо. Кровь молодая играла, душа была вся нараспашку. Жизнь остро и вкусно пахла… Он отсюда уехал учиться в Казань и вернулся назад через годы.
— Так, значит, решили — поедем в Нарым? — возвращался он к своему предложению. — Закажем на хлебозавод мешок сухарей, экипируемся. Вертолетчики нас забросят в вершину какого-нибудь притока. И мы на плоту оттуда. А можно просто пожить в старой деревне. Природа, общение с ней лечат. Природа мне залечила раны военные, а уж про обиды, про эти колючие мелочи жизни, стоит ли говорить! Вот я, пока ты не уснул, расскажу тебе случай…
Я приготовился, потому что любил его слушать. Неторопливость его рассказа не навевала скуку. Мимика, жесты, голос — все так у него выразительно и пластично, что и самый простой какой-нибудь вещью заслушаешься и им самим залюбуешься. В речи своей ему так удавалось все передать, что порою казалось, будто он делает слепок с души и преподносит его вам на ладони… Не раз я советовал другу начать писать. Он загорался, пробовал, но быстро охладевал.
— Ну, сказать тебе правду, — начал Гроховский, — после фронта я отдал свое прекрасному полу. В ту пору мужики шли нарасхват, а парням молодым и вообще цены не было. И начал наверстывать я упущенное. То к одной вдовушке, то к другой. Все хороши, милы и горячи, и всех я душой жалею. Иная еще разревется в подушку, жизнь прежнюю вспоминаючи, ударит по сердцу плачем не хуже ножа. Однако, рассудив этак здраво, пришел фронтовик к выводу, что, хоть жизнь такая и сладка, да от нее горький привкус на языке. И тут возьми да и повстречайся мне молодушка-душка лет двадцати, такая малина спелая, что и не мнешь, а сок брызжет… Я было к ней как в атаку, а она мне дает остановку, отбой. Ну, конечно, гуляем, милуемся, зори встречаем и провожаем, на лодке катаемся. И ничего недозволенного. Я сник, я притих и чувствую, что погибаю — попался соколик, свое отлетал, пора крылышки складывать… Мать заметила перемену во мне, спросила причину. Все рассказал! Она говорит: женись, коли люба. А я как раз ехать в Казань надумал — поступать на живописца учиться. Душа-то и раздвоилась. Думал-гадал, с милкой совет стал держать, и она обещала замуж не выходить — ждать меня. И вроде все поначалу ладно пошло. А перед самыми экзаменами весной получаю письмо от нее, мол, прости-извини, между нами все кончено, лета мои молодые уходят, а тут человек повстречался стоящий — штурман с пассажирского парохода, влюблен в меня так, что и часу не проживет, если ему откажу… Ну, что в таких случаях может с мужчиной твориться, ты представляешь, наверно. И сон не сон, и еда не еда. Хожу, слоняюсь, солнца не вижу — все вокруг в сером цвете. Но кое-как свалил экзамены, перевелся на второй курс и ходу домой, в наши таежные дебри. Приехал, послушал птиц голоса, половил карасей на озере, песни попел у костра, сколько их у меня из души вылилось, и понял, что прихожу в себя — одурь слетает, нормальным становлюсь человеком. И так я тому обрадовался, что ни тогда, ни теперь выразить не могу! Словно хворь с меня некой волшебной рукой сняли… Вот тебе и природа! Кто к ней сердцем прирос, того она не дает в обиду.
Темнело быстро, но предметы еще хорошо различались. Настоящая тьма упадет через час и будет лежать до утра, пока за дальними сопками не забрезжит слабый рассвет. Но рыбачить можно и среди ночи, если ты ловок и научился делать наживку на ощупь.
Трава приняла первые клочья тумана, осыпалась рясной росой — попробуй пройти без тропы.
Я хочу спать: вчера дежурил, а днем, на жаре, духоте сна настоящего нет. Только сомлеешь весь, наберешь в себя лени и будешь ходить как вареный. Владимир Григорьевич остается в эту ночь бдить, улавливать разные шелесты, шорохи. Незавидное это занятие, но меры предосторожности быть должны.
Чувствую, что засыпаю, мысли туманятся, на глаза словно кто-то легко нажимает. Хочешь ногой шевельнуть, а она не шевелится, собираешься руку переложить — не слушается. Пищат комары за палаткой, и писк их убаюкивает сильнее.
Но слышу голос:
— Ты еще не уснул? Встань-ка… Что это там, на реке, так сильно плещется, гомонит?
Выскакиваю из палатки, как выброшенный пружиной. Рот приоткрыт, и я слушаю. Расстояние от нас до Амура приличное, но различаю всплески весел. И всплески не воровские, не осторожные — гребут хорошо.
— Может, это калуги играют, — предполагает мой друг. — В том огромном кармане, под скалами, ниже от нас, вон как они вчера на закате плескались!
— Для калуг уже поздний час. В темное время они ходят по дну, собирают касаток во множестве. Касатки, особенно скрипуны, их любимая пища. А звуки, которые слышим мы, создает человек…
Натягиваем энцефалитные куртки и сапоги. Босым идти опасно, можно в траве запросто наступить на змею: их мы видели днем не раз. В руках несем два сильных электрических фонаря, способных прожигать темноту на добрую сотню метров, но пока их не включаем. Не выминая себя ничем, слегка присутулившись, идем сначала протоптанной тропкой, затем сворачиваем налево, к скалам, которые, создавая большую дугу, обрываются круто к Амуру и образуют карман, где таится самая глубина, сильно крутит течение — сплошные водовороты, и где вечерами и по утрам резвятся речные гиганты. Сейчас шум исходит оттуда, и я уж догадываюсь, что там происходит. Наверняка рыбаки приплыли с той стороны, из соседней деревни или еще откуда, и ставят на калуг свои излюбленные ловушки — аханы. Мне известно, как строго у нас соблюдают запрет, но соседи по реке вовсю вольничают, ловят калуг…
Осторожно, чтобы не потревожить какой-нибудь вислый камень, лезем мы вверх, продираемся сквозь густоту переплетенных трав, через кусты акатника. Глаза к полутьме привыкли, можно выбирать направление, обходить дубы и черноберезник. Кратко шепотом высказываю свои предположения другу.
— Видно, крупных со дна поднимают, — тоже шепотом отвечает Владимир Григорьевич. — У нас на Оби таких экземпляров нет из семейства осетровых.
— Когда-то калуги достигали здесь двух тонн! Не сомневайся. Вернемся в город — покажу справочник.
Отчетливо раздаются удары — бьют деревянными колотушками пойманных рыбин по головам, оглушают. Доносятся сильные всплески, как будто веслом плашмя по воде ударяют. Это рыбины, выворачиваясь, судорожно молотят хвостами…
Открылась река наконец! Черны воды ее, но далеко-далеко, если вниз по течению глянуть, тлеют последние отблески. А под самым подножием скал, у прижима, крутятся четыре лодки с гребцами и кормщиками.
У кормщиков тусклые факелы. Идет воровская охота — спешат ухватить и уйти.