Кудринская хроника - Владимир Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А у нас человек потерялся! — опередил меня скульптор Обидион.
— Кто? При каких обстоятельствах? — нахмурился капитан.
— Наш художник под вечер ушел погулять и до сих пор не вернулся, — отвечал я.
Наверно, у меня был очень растерянный вид. Может быть, даже жалкий. Иван Иванович Потемкин покашлял в кулак, склонив голову, резко крутнулся на каблуках и строго скомандовал:
— Сержант! Выводите сюда нарушителя!
И здесь уж поистине было чему удивиться. Из каюты выбрался смущенно и счастливо улыбающийся… Владимир Григорьевич Гроховский!
Была немая сцена, а чуть позже возгласы:
— Нашелся!
— Живой!
— Но почему — нарушитель?
— Даю пояснения, — сказал капитан улыбаясь. — Товарищ ваш пошел прогуляться и набрел на сельцо — есть тут такое, километрах в трех, вы, местные, знаете. Привлекла его лавка с товаром, ну, магазин то есть, — коньячку захотел купить. А его уже заприметили те, кто нам помогает. Остановили и спрашивают документы. А у него с собой ничего, кроме денег. Вот и сдали художника нам, а мы его вам возвращаем с наказом, чтобы никто из вас без документов никуда на границе не отлучался.
Я невольно запустил пальцы в карман энцефалитной куртки, где хранился наш общий пропуск. Все документы были при мне и в целости. Покачал головой, посмотрел на Гроховского, который ладонью разглаживал свои светлые, пышные усы, шагнул к нему, и мы обнялись, как после долгой разлуки.
…Через двое суток после этого случая наша компания покинула бивуак с чувством светлой грусти. Будущим летом мне предстояло встретиться со своим другом еще раз, но уже на другой великой сибирской реке…
3
Лет пятнадцать я прожил на Амуре, впитал в душу всю прелесть и красоту его, а она, душа-то, все так и рвалась к родным берегам, болотистым, скромным, с неброской растительностью по низинам и крутоярам. На Средней Оби, где я родился и вырос, нету ни скал, ни дубов, лишь местами в реку спускаются обнажения в виде яров, источенные стрижами, поросшие где кедрачом, где смешанным лесом. По протокам, да и на самой Оби-матушке, встретишь такие «кисельные» берега, что можно ступить и врасти по пояс так, что потом без посторонней помощи и не выберешься. Русло этой «северной Амазонки» очень изменчиво и подвижно: в разлив река грызет свои берега, кидается из стороны в сторону, замывает протоки старые, тут же рождая новые. Обь мастерит песчаные косы и острова в великом множестве, которые вскоре покрываются мелкими тальниками, как пухом, и растительность эта быстро, точно зеленый вал, окатывает собою возникшую сушу. В хваткости, цепкости, росте тальнику позавидовать может даже бамбук.
Эти песчаные косы, отмели, острова и влекут сюда каждого, кто вдоволь по ним погулял. Влекут и «кисельные» берега, усеянные сплошь диким хреном, яры охристого цвета, тянут магнитом луга, которым тут нет ни конца и ни краю, где травостой бывает так густ, разнообразен, что вряд ли уступит он разнотравью Заволжья или Задонья. А истоки, заводи, чворы, где гуляй сколько хочешь со спиннингом, удочкой, бреднем. Тайменей там нет, но уж щуку и шустрого окуня поймаешь наверняка… А какие разливы тут веснами! Ширь до самого края небесного, все потоплено, все пленено — ни брега не видно, ни острова; мелколесье, кустарники скрыты с макушками; одни тополя возвышаются, да и то им воды по грудь.
На Амуре — иные паводки. Там мощь реки стеснена, потоку разлиться особенно некуда, стрежень местами страшная… Седой Амур величав. Но и Обь величава на свой особенный лад. Кто знает тот лад, тому он люб и бесконечно дорог.
Тогда мы всю зиму вели переписку с Гроховским. Владимир Григорьевич сообщал мне о небывалых каких-то морозах на томской земле, когда в городе трубы перемерзали, люди страдали без тепла и воды. Это было, конечно, большим испытанием. В письмах к другу я вспоминал то амурское жаркое лето, когда мы изнывали от зноя. Вот бы вернуть хоть денек!
Морозы в Сибири у нас, известно, обещают погожее время летом. Так оно и случилось. В июле Томск меня встретил безветрием и безоблачным небом, раскаленным почти добела. Все, кто мог, устремлялись за город. Поспешил поскорее убраться в Сосновку и я — за пятьсот километров, где Владимир Григорьевич обжил уже домик, пустующий на окраине, у стрижиного яра.
Кто бы знал, как я торопился туда! Однако пришлось задержаться на целые сутки в гостинице дебаркадера в ожидании попутного судна. Но особой тоски я не чувствовал. В буфете водилось пиво и продавали жареных карасей прямо с противня. Бока крупных рыб румянились, брюшки оранжевели запеченной икрой. От карасей исходил сытный запах. Он навевал воспоминания о пойменных светлых или таежных озерах — темных, торфяных, уводил далеко от шума и копоти города.
По Томи сновали суда и суденышки, полязгивали в отдалении ковши землечерпалок: на фарватере, углубляя его, добывали гравий, чтобы везти этот строительный материал на баржах в низовье, ведь там ни щебня, ни гравия нет. Томь трудилась, как никогда, в полную силу.
К дебаркадеру в полдень пристал теплоход «Патрис Лумумба». Я знал его капитана, бывалого речника Константина Михайловича Нырова. Коренастый крепыш, немногословный и сдержанный, Ныров был все же общительным человеком. Я у него угощался не раз душистым чаем, сидя в просторной каюте. Он приглашал махнуть с ним по Оби вниз хоть до самого Салехарда.
И вот мы встретились вновь.
На Оби уже межень. Ход судна уверенный, ровный. Стоял с капитаном на вахте в его ночные часы. А на рассвете явилась мне милая дергачевская пристань.
— А вас там кто-то встречает, — сказал басовито Ныров, отрывая от глаз бинокль. — Взгляните-ка сами…
Предчувствие не обмануло: встречал меня он, Владимир Григорьевич! Получил телеграмму, значит, и ждет у костра, отбивается ветками тальника от наседающих комаров.
Теплоход лишь приткнулся, и дальше. Константин Михайлович Ныров улыбался и махал нам со своего капитанского мостика. Право же, славный он человек!
Гроховский стоит босиком у костра и тоже вовсю улыбается. Лицо припухло от укусов мошки. Ее тут тучи, не продохнуть. А комарищи! Здоровенные, рыжие — как мушкетеры, в плащах и со шпагами. Наши, родные, нарымские. Нигде таких больше нет!
Осока седая бьет по коленям, и я уж до пояса мокрый. Владимир Григорьевич давит подошвами глину, ведет меня к лодке, чтобы нам вместе перетолкнуться через протоку Шакку на сосновский ярной бережок. В природе еще сонливо, на воде ни души, одни кулики бегают по песку в догоняшки и тянут свою однообразную песню. Чайки сыто подремывают на косе. Мир, простор, тишина. Дома на горе не испустили еще ни струйки дыма. А где-то уже разгорается солнце, и скоро ему излиться теплом и светом. Полный трепета дивный час. Так и застыл бы, весь завороженный, да комары гудят и жалят. Машешь руками, как ветряная мельница крыльями…
Мой друг поднимает палец и говорит со знакомой хитринкой во взоре:
— Не заедят — не позволим! Разведем дымокур из коровьих сухих лепешек и выкурим эту кусучую рать. Потом костерок запалим, заварим ушицу и царапнем с тобой по стакашку за встречу!
Я тяжело вздыхаю.
— Мне, паря, «царапать» нельзя: большой запрет наложили.
Владимир Григорьевич замер, словно его подсекли, лицо удивленно вытянулось, глаза, не мигая, глядят на меня. И произносит:
— Шутник. Видал шутников, сам люблю подшутить, но таких вот как ты — впервые зрю!
— Да какой! Не до шуток. Во, посмотри… в ногу сюда укусила собака бешеная. Влили сорок уколов. На полгода завязан тугим узлом. Даже пиво не велено пить!
Кажется, верит и сострадает мне. Раз тряхнул головой и причмокнул губами, другой. Сел в лодку, весло опустил. Я оттолкнулся, запрыгнул, и мы заскользили по сонной воде протоки. И на том берегу уже слышу:
— И угораздило же! Ах, паря, паря… А я спирту бутылку держу! Без тебя прикасаться боялся к ней. Вот называется — встретились…
— А что? Я нашей встрече и так чертовски рад! Да чего ты отчаиваешься? У бога дней много. Еще свое наверстаем.
Насчет собаки и прививок от бешенства я, конечно, придумал. Надо было себя оградить от лишних застолий и возлияний. На родине столько друзей и знакомых, что, если пойти по обедам да ужинам, то и света ладом не увидишь.
А увидеть хотелось многое, запомнить и записать. И чувствовал я, как приятен мне мой обет. Но другу я этого не скажу! Глядишь, и его отведу иногда от лишних соблазнов.
В старой избе, где нам придется жить, когда-то беленные стены подернулись копотью от частых выкуриваний комаров. Тусклые стекла окошек. По углам завелась паутина. Нету женской руки! Но мужская-то чувствуется: завлекающе пахнет копченостями. Вон по стенам у входа висят вниз хвостами и вверх распластанные язи, безголовые щуки. Картина знакомая, очень нарымская. Тут у нас как начинают с весны, так до самого ледостава ловят и ловят рыбу, солят, коптят про запас. Щука и окунь, карась и елец, реже язь — самые-то доступные здешнему рыболову. На зиму добывать остается налима да еще кой-чего пожирней, повкусней, но это «жирное, вкусное» стало больно кусаться: за красную рыбу штрафуют. Иному ретивому начет обходится не в сотню, а в тысячу, да нарымцу, неймется. Он на воде, на реке, он эту рыбу с детства привык варить и жарить, а то и сырой поедать. Велик соблазн! Ведь плод чем ни запретней, тем слаже. Хитрят и ловчат, друг дружке глаза отводят. Но до поры до времени. А попался — не вой, а карман выворачивай… На этот счет жалоб я уже слышал немало от своих земляков. И отвечал: