Кудринская хроника - Владимир Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы снова купаемся прямо в одежде и прячемся в жаркую тень. Уже булькает в котелке, тянет приятным, ни с чем не сравнимым духом свежей ухи.
Владимир Григорьевич лежит на спине, в седоватые волосы его бороды забрался черный большой муравей и лазает там, как в джунглях. Друг мой, кажется, спит и не слышит возню муравья. Вот сильнейшее из насекомых выбралось из волос бороды, ползет по шее к уху… Человек вздрагивает и легким движением руки стряхивает мураша в траву.
Давно замечаю, что друг мой нежен и ласков ко всякой твари: даже назойливых комаров он старается по возможности не давить, а веткой от них отмахиваться.
Вчера нам на крючок закидушки, наживленный ручьевой миногой, попалась редкая добыча: калужонок почти метровой длины. Он поднял со дна грузило снасти, сделал «свечу» над водой — выпрыгнул, став на хвост, снова ушел в глубину, поводил, поводил и затих. К берегу шел, как бычок на веревочке, дал себя снять с крючка и замер у меня в руках, точно испуганное дитя. Потом вдруг сильно извился, ударил акульим хвостом и замер опять. Невозможно было не любоваться этим прекрасным созданием природы, и мы с Владимиром Григорьевичем касались пальцами его гарпуноподобного хрящеватого полупрозрачного носа с большими прорезями ноздрей, пробовали на остроту шипы по бокам и хребтине, удивлялись широким, точно лопасти, плавникам. Рыба была как будто отлита из платины, уже видом одним являла собой драгоценность. Это не черный вертлявый сомишка, не скользкая плеть! Перед нами лежал детеныш гигантов, ведь калуги, если им ниспошлет судьба долгую жизнь, достигают полутора тонн…
Я рассказал об этом своему другу.
— Вот бы с такой побороться! — воскликнул в восторге он. — А эта — малявка еще. Хрящи да кости.
— Заметь, что калуга становится зрелой в семнадцать лет!
— Точно девушка… Как прекрасно! А этого недоросля надо нам отпустить.
— Я думаю — да! Тем более что на калугу у нас запрет. Одна из древнейших рыб нуждается сильно в защите.
— Вид у нее не земной. Ракета. Стрела. Копье. Осетры не такие. Калуга, когда на нее смотришь вот так, наверно, должна будоражить фантазию…
Панцирно крепкие крышки жабер у калужонка ритмично вздымаются. Рыба эта живучая, как все осетровые, может пробыть на воздухе и не один час, если ее закутать в мокрую тряпку или обложить сырым мохом. Тут она потягается с сазаном и карасем… Гроховский опять несет фотокамеру, и мы поочередно снимаемся с калужонком на память, а затем отпускаем его в родную стихию.
В костерке прогорает хворост, в сторонке стоят готовые чай и уха, и мы вновь повторяем одно из самых прекрасных и радостных наслаждений — вечернюю трапезу под летним тускнеющим небом, у затухающего огня, под неумолчный стрекот кузнечиков и отдаленное взревывание диких козлов где-то на призрачных уже сопках.
Солнце ушло, но заря не сгорела, и река, став еще неогляднее в усеченном пространстве, хранит её меркнущий блеск. Под тем берегом темно — одни силуэты возвышенностей. Днем там видна чужая деревня с вросшими в землю фанзами. Зато всеми цветами красуется выпяченная напоказ арка. Сие странное и бесполезное сооружение напоминает распущенный павлиний хвост… Выйдем мы на берег с другом, полюбуемся видом, да и опять за свои дела.
Днем за деревней идет на полях работа, доносятся протяжные голоса жнецов, скрип колес и мычание волов. Труд там начинается рано и поздно кончается. И я уже говорил другу, что простые люди по ту сторону, за кордоном, наверняка помнят искренность чувств, которые связывали их с нами, роднили и согревали.
Не так давно на Амуре свалилось на жителей прилегающих сел, деревень, городов сильнейшее наводнение. Я был живым свидетелем этого бедствия, до кровавых мозолей вместе с другими возводил насыпь протяженностью четырнадцать километров. Мы отстояли свой город: дамба держала воду, поднявшуюся над асфальтом на полтора метра.
А потом было начато на севере Приуралья строительство первой дальневосточной гидроэлектростанции и успешно закончено. Теперь многоводная Зея не сносит во время паводка все на своем пути, как это нередко случалось прежде. Много пришлось мне полазить по зейским горам, побродить по ее удивительно живописным долинам, сопкам и марям. Хотел и друга зазвать туда как-нибудь, но не зря говорится, что ты полагаешь, а тобой располагают. В другой раз, глядишь, и получится. Широка земля наша, и всего не охватишь! Нашли точку на карте, устроились — лучше не надо, и радуемся. До новых времен, до новых больших путешествий!
Так думалось и мечталось без суеты и волнения, за неторопливыми и приятными хлопотами…
А вчера шел чужой пароход, шлепал огромным своим колесом, устроенным сзади. Подобные «динозавры» когда-то давно еще ползали по Дунаю, Миссисипи и Волге. Потом они вымерли, однако, в отличие от звероящеров, не везде в одно время. Тут они продолжают ходить… Судно валилось к нашему берегу из-за обширной отмели на своей стороне. Когда мы с ним были на траверзе, до него оставалось от нас едва ли сто метров.
Нещадно дымя, пароход из минувшей эпохи уже подвертывался кормой. И тут, откуда-то, из машинного отделения наверно, высунулся блестящий от пота, замасленный торс матроса. Он стиснул ладони и помахал нам. И тотчас же спрятался в трюме. Длилось это одно мгновение, но оно осветило нас радостью. Да, не все на том берегу думают одинаково. И хотят они прежнего братства, блага и мира, ибо ведь только в этом есть высшее и разумное.
Мы закончили ужин. Воздух густеет, сыреет, и появляются редкие комары. Без них разве где обойдешься?
— Впрочем, мальки калуги, Владимир Григорьевич, всей дальнейшей жизнью своей обязаны комарам: на первой стадии развития они питаются исключительно личинками комара.
— Почему я эту кусучую тварь и щажу! А ты вон давишь без жалости.
— Какая может быть жалость, когда тебя хотят заживо съесть! Не защищайся, так и кровь всю до капельки высосут.
— Восстановится! Я думаю, паря, что комары — это естественные кровопускатели, и действие их еще можно сравнить с иглоукалыванием. Ты знаешь, как меня комары поедят хорошо, так я себя чувствую бодро. А стоит залезть в накомарник, так лень прилипает, хочется спать и ничего не делать. Комар, брат ты мой, дремать не дает!
Смотрю на него, слушаю и радуюсь, что ему здесь вольно и хорошо, как, впрочем, наверно, везде, где бывать приходится. Вынослив, неприхотлив, готов жить на чае и сухарях, лишь бы дышать природой, питаться ее дарами, набираться целительных сил. Сколько знаю его (а тому уже десять лет) — вечно он в беспокойстве, тревоге, в сборах, торопится не опоздать увидеть, постигнуть, запечатлеть.
— Для меня путешествия — точно болезнь, причем неизбежная, только безвредная, — говорил он мне как-то. И заискрились при этом глаза его — светлые, добрые.
Здесь, на краю Отчизны, на живописнейшем берегу, и местах, так непохожих на наши, нарымские, он чувствует себя превосходно, все для него тут полно таинственности, трепетности. Вот лишь дневная жара, духота мешают. Но близость широкой реки все же спасает. А ночами даже приходит прохлада, и можно забыться во сне.
Однако, как бы ни был великолепен Амур, который и Чехова в свое время поверг в восторг небывалый, сколько бы ни открывалось здесь чудного, первозданного, — я знаю, что Владимир Григорьевич тайно уже вздыхает по обским ярам, полноводным протокам, озерам, поросшим густущей, как львиные гривы, осокой, тоскует по тымским лесам, по васюганским болотам, где он находился последние годы безвылазно. У него это вроде жажды или легкого голода: будто и сыт уже заморскими блюдами, и пьян от чужого вина, но хочется… какой-нибудь сельди с картошкой.
— Вот и со мной то же самое первые годы происходило, — говорю ему искренне. — Кругом сплошное очарование — и степи, и сопки, и горы, такой же простор немеренный, как и у нас в Сибири, река — одна из самых могучих в мире. Но запахнет весной, после ухода льда, свежим илом, потянет болотцем — и мысленно там уже, где-нибудь на Оби, на стрижином яру… Ветер тебе навстречу, волны шипят у ног, а простору водному нету конца!
— Неужто и ты не привык к этой райской земле? — удивился Гроховский.
— Привык. Но душой не прирос. Стараюсь, а ничего не могу с собой сделать.
— Поедем на новое лето с тобой в Нарым. Посибирячим до посинения пупа!
Он воспел свою родину в лучших полотнах, запечатлел ее нынешний бурный день в листах графики. С первых скважин и первых палаток он там, у нефтяников и геологов, рыбаков и охотников. Москва признала его, и уж шли разговоры о том, чтобы представить художника к ордену…
Мой друг в сорок втором уходил на фронт добровольцем сразу после десятого класса. Когда мы купаемся с ним без одежды, я всякий раз смотрю на его ранение: пуля прошла грудь навылет, счастливо угодила по диафрагме, не задев ни ребер, ни позвоночника. Всю войну он прошел до конца. Я читал его фронтовые письма к матери, сельской учительнице. Любящий сын и юный солдат насмерть стоял за победу, чтобы встретиться с милой родиной, матерью, которые были всегда в нем живы…