Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 - Вольфрам Айленбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, всего через несколько дней после визита к врачу в ноябре 1938 года, Вейль, измученная болью, в очередной раз присела где-то и прочитала это стихотворение. И с ней произошло нечто неожиданное. Она почувствовала себя, в образе Иисуса Христа, наполненной божественной любовью. Причем это было непосредственное чувство: по ее словам, «ни воображение, ни органы чувств не играли никакой роли; только благодаря страданию я ощутила присутствие любви, похожей на ту, что видишь в улыбке любимого лица»[13].
У нее как будто впервые открылись глаза – или впервые закрылись. Как бы то ни было, она считает, что этот опыт не оставляет места для сомнений или скепсиса. Она убеждена, что в ноябре 1938 года испытала присутствие божественной любви, такой формы ее присутствия, «которая была реальнее присутствия другого человека»[14]. Таким образом, помимо уверенности во встрече «лицом к лицу», в этом опыте был и другой уровень – Царство Божие, царство Его безграничной любви. Скрытое за царством имманентности царство трансцендентности. Другая форма языка по ту сторону человеческих языков. Иная истина по ту сторону всех человеческих знаний. Вейль ощущает себя изменившейся, «тронутой Богом».
Невменяемая
Всегда трудно найти подходящий язык для описания такого абсолютного опыта. Ведь его суть заключается как раз в том, что он разрывает границы человеческого рассудка и требует признать существование царства, лежащего по ту сторону причин и следствий, коммуникации и методологии, пространства и времени в качестве подлинного, смыслопорождающего источника нашего существования. То, что Симона Вейль, в отличие от многих, не стала сразу кричать на всех углах о своем откровении, чтобы, подобно миссионеру, принести миру весть о встрече с Богом, было связано и с ее существенно ослабленным состоянием здоровья, и не в последнюю очередь с ее образом жизни. Ничего не изменилось в ее конкретных действиях, но ничего и не должно было измениться. Как левая профсоюзная активистка, она уже много лет жила по заповедям Царства Божия.
В ее случае опыт трансформации касался не ее действий как таковых, а их обоснования и оценки. То, что переменилось, было неким местом, «горячей точкой» в ее сознании, – это было осознание своей миссии. Отныне оно заключалось не в чисто межчеловеческом и имманентном, а в божественном и трансцендентном. Оно питалось не только сконструированными аргументами, но прежде всего благодатным опытом. Оно следовало не за обычными расчетами и рассуждениями, а за очевидными прозрениями.
Если обратиться к ее собственным словам и страхам, то можно сказать, что в ноябре 1938 года Симона Вейль как человек и философ окончательно стала «невменяемой» («un-zurechnungs-fähig»). Потому что, верный «Гимну любви» апостола Павла[51], ее разум больше не существовал здесь и сейчас, он любил во имя высшего, потустороннего.
Слепой свет
Но что из этого произошло на самом деле? Может быть, именно в случае Вейль стоит считать это переживание скорее психологическим или даже психиатрическим феноменом? Галлюцинация на границе потери сознания из-за боли, уловка подсознания, результат воздействия лекарств… – есть много возможностей перенести опыт Вейль в контекст профанного. Это самый разумный ход. В конце концов, кто верит в духов? Или, тем более, в любящее присутствие Сына Божьего в измученном болью теле?
Нет сомнений, что возможны другие интерпретации этого события. С другой стороны, сама суть такого опыта подразумевает, что подобная рационализация не имеет для того, кто его пережил, никакого значения и совершенно не кажется разумной. Ведь в этом мире нет ничего более реального, чем конкретный опыт. А для воспринимающего сознания такой трансцендентный опыт является самым ясным и убедительным по своему содержанию.
Другими словами, с гносеологической точки зрения любая попытка научной проверки и анализа подобного мистического опыта трансформации или прорыва ограничена еще и тем фактом, что для того, кто его пережил, он отныне является безусловным мерилом всего, что понимается под очевидностью, ясностью, определенностью и даже разумностью. С точки зрения «просветленного», стремление найти случившемуся научное обоснование является таким же осмысленным (то есть таким же бессмысленным), как желание с помощью самых современных технологий проверить, действительно ли так называемый эталонный метр в Париже имеет длину в один метр. Тому, кто однажды увидел «свет», как Вейль в ноябре 1938 года, не нужны физики, чтобы подтвердить, что свет реально существует и обладает тепловой энергией. Такие люди продолжают жить, как говорится, «в своем мире», якобы истинном и правильном, что, естественно, раздражает других.
Общеизвестный христианский термин для описания такой жизни – святость. Однако и философская традиция, хоть и в более узком смысле, может поведать о силе и способности такого опыта открывать новый взгляд на реальность: таковы, например, яркий свет у выхода из пещеры Платона, молниеподобные озарения в размышлениях Рене Декарта или метафора лестницы познания в Логико-философском трактате Витгенштейна[52]. В последнем случае нужно прыгнуть с последней ступеньки, без страховочной сетки и опоры на аргументы, чтобы наконец увидеть мир «как он есть». Да разве тот же Сартр, он же Рокантен, в состоянии максимального растворения собственного «я» не убедился окончательно в том, что сквозь «вязкую массу» экзистенции наконец-то пробился к сути вещей?
Симона Петреман, близкая подруга Вейль и впоследствии ее биограф, утверждает, что единственной проверкой подобного мистического опыта может быть только дальнейшая жизнь[15], и по крайней мере в случае Симоны Вейль у нас нет серьезных аргументов, чтобы сомневаться в достоверности ее божественного опыта.
Речь не о том, что с этого момента ее образ действий как-то изменился. Но ее состояния и поступки теперь по-иному окрашены, они воспринимаются под знаком христианской любви и готовности к страданию: теперь она считает головную боль воротами в трансцендентное, равно как и сгустившуюся тьму в политической сфере. Вейль записывает в дневнике: «Ты не могла бы и пожелать родиться в лучшую эпоху, чем эта, когда всё потеряно»[16]. Так может писать только человек, по-новому убедившийся в принципиальной невозможности утраты. И тот, кто отныне берет на себя миссию спасения.