Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тойбин в той же статье отмечает, сколь сомнителен жесткий детерминизм, примененный и к развитию объективной истории, и к творческим процессам:
«В работах об историзме и реализме „Евгения Онегина“ все еще нередко наблюдается слишком одностороннее и упрощенное толкование идеи детерминизма. Категория детерминизма применительно к системе пушкинского романа трактуется преимущественно как выражение внешней причинности, как обусловленность, связанная с непосредственным воздействием ближайших, прежде всего материально-бытовых, обстоятельств на человека. Не учитывается возможность многообразных, в том числе опосредствованных, внешне скрытых, форм причинной обусловленности в художественном творчестве, особенно в поэзии, которой органически присущи повышенная степень обобщенности, ореол недосказанности, особая устремленность к сфере высокого, прекрасного.
Подлинное искусство всегда заключает в себе элемент неожиданности, внутренней свободы. Реалистический образ – специфический аналог действительности. Он являет сложное единство детерминизма и индетерминизма, необходимости и свободы, закономерного и случайного. ‹…›
В самом акте творчества, в процессе созидания романа, осуществляемого на глазах читателя, как бы вместе с ним. все время переплетаются точный расчет, наличие предварительно продуманного плана с элементами непредвиденности, стихийности, непреднамеренности.
С одной стороны: „Я думал уж о форме плана“. С другой – постоянно подчеркивается непосредственность творчества, „небрежность“, отсутствие заданности: „Небрежный плод моих забав“; „А где, бишь, мой рассказ несвязный?“ (VI, 3, 30, 202).
Перед нами естественный, органический процесс, аналогичный жизни, природе, полный неожиданностей, случайностей, противоречий».
Продолжая размышления Тойбина, можно сказать, что закон вероятностных закономерностей Паскаля, наряду с уроками Шекспира о роли природы человека в истории, Пушкин должен был признавать над собой и в самом ходе сочинения «свободного романа», и в его сюжете. Уже его исходный замысел предполагал, что события и процессы реальности могут в большей или меньшей степени «вторгаться» в роман, меняя его фабулу и самую судьбу персонажей. Для этого характеры героев и их отношения должны были содержать в себе разные, в том числе противоречивые черты и тенденции, способные проявиться в различных вероятных обстоятельствах жизни. Когда Автор в конце первой главы лукаво замечает: «Противоречий очень много, / Но их исправить не хочу», – он прекрасно знает, зачем ему нужны эти противоречия.
Своего рода «моделью» такого вероятностного принципа в сюжетосложении являются строфы XXXVII–XXXIX шестой главы, где Пушкин представил себе и показал Читателю три варианта несостоявшейся судьбы погибшего Ленского:
• поэта-пророка, несшего людям святую тайну, жизненно важную для блага мира, и ставшего «страдальческой тенью»,
• газетно (то есть суетно и недолговечно) знаменитого на государственном поприще деятеля (не столь уж важно, полководца-победителя, «Как наш Кутузов иль Нельсон», или казненного, «как Рылеев»)
• или безвестного обывателя, мелкого провинциального барина, который «счастлив и рогат, / Носил бы стеганый халат…».
Не меньший диапазон вероятностей открывался, судя по рассыпанным в романе намекам, и перед Онегиным. Читатель, переходя от главы к главе, теряется в определении подлинной сути противоречивого Героя, в перспективах его судьбы и его роли в судьбе других персонажей. До злосчастного бала у Лариных как будто ничто не предвещает гибели Ленского по вине Онегина. Лишь ретроспективно Читатель может распознать вероятность грядущей трагедии по причине душевного холода Героя, который хладнокровно выстрелит в друга. Разве Автор не предупреждал Читателя о его бесчувствии? При этом убийство случается после того, как Онегин «явил / Души прямое благородство» в отношении к Татьяне. Но и она с ужасом вспоминает преподанный ей «урок»:
И нынче – боже! – стынет кровь,Как только вспомню взгляд холодныйИ эту проповедь.Татьяна пытается разгадать Евгения по его книгам. И вот что показательно: Пушкин в рукописях седьмой главы дважды менял состав библиотеки, а с нею и тип Героя, на которого ориентируется или которому родствен Онегин.
Изучаемый в школе «дефинитивный» текст XXII строфы ссылается только на одного властителя дум эпохи – Байрона («Певца Гяура и Жуана»), и не называет те «два-три романа»,
В которых отразился век,И современный человекИзображен довольно верноС его безнравственной душой,Себялюбивой и сухой,Мечтанью преданный безмерно,С его озлобленным умом,Кипящим в действии пустом.На предшествующей стадии сочинения этой строфы как раз Байрона нет, но названы «Любимых несколько творений»: «Мельмот-Скиталец» Метьюрена, «Рене» Шатобриана и «Адольф» Констана, да еще «два-три романа». В таком варианте финал строфы выносит гораздо более жесткий приговор отразившемуся в романах опасному современнику:
С мятежным сумрачным умом —Лиющий [?] хладный яд кругом (VI, 438–439).Но еще раньше, в первом черновике строфы, Пушкин собрал в библиотеке Онегина книги абсолютно другого рода и совершенно других авторов:
Юм, Робертсон, Руссо, Мабли,Бар[он] д'Ольбах, Вольтер, Гельвеций,Лок, Фонтенель, Дидрот, Ламот,Гораций, Кикерон, Лукреций. (VI, 438)Лотман, комментируя этот ранний вариант библиотеки, где совсем нет новомодной беллетристики, вывел общий знаменатель, парадоксальный для учившегося «чему-нибудь и как-нибудь» Евгения:
«Онегин предстает как любитель скептической и атеистической философии, погруженный в XVIII век, – характеристика неожиданная и интересная, особенно если учесть, что в другом варианте Пушкин подчеркнул связь героя с XIX столетием…»[408].
Юрий Михайлович почему-то недоговорил: тут названы не только английские и французские просветители, чьи идеи готовили революции XVIII века, но также античные поэты и ученые, участники социальных переворотов в Древнем Риме. Все эти имена предполагают весьма определенные интересы Онегина – как выясняется, не столь уж необразованного в прошлом, не столь индифферентного к политике в настоящем и весьма подверженного радикальным тенденциям, направленным в будущее. Герой подбирал книги, интересовавшие «молодых якобинцев», которые делали из них выводы без «предрассудков морали» и вне «старомодной чувствительности», готовясь к решительным переменам в «порядке вещей».
Пушкину пришлось поменять библиотеку Онегина с историко-философской, собранной до декабря 1825 года, на романтическую, так как реализовывалась не та судьба Героя, которую поэт поначалу считал более вероятной.
Но оставшаяся в деревне библиотека была не последней подборкой книг, по которой уже не Татьяна, а Читатель может судить об интересах и состоянии души Онегина. В последней главе возникает список авторов, книги которых он читает, спасаясь от нежданно вспыхнувшей любви к Татьяне:
Стал вновь читать он без разбора.Прочел он Гиббона, Руссо,Манзони, Гердера, Шамфора,Madame de Staël, Биша, Тиссо,Прочел скептического Беля,Прочел творенья Фонтенеля,Прочел из наших кой-кого,Не отвергая ничего.Слова «без разбора» как будто намекают, что тщетно искать систему в такой библиотеке. Комментаторы подтверждают ее эклектичность. Но вряд ли Пушкин сам стал бы без разбора перечислять имена философов, эссеистов и врачей, к которым обращалась мысль Героя. К продуманно созданной «бессистемности» нельзя относиться как к проявлению легкомысленности или невежества Героя. Даже в комментарии Набокова, чуть пренебрежительном к интеллектуальному уровню Онегина, проступает мысль, что «бессистемность» его петербуржской библиотеки отражает широкий диапазон душевных метаний – попыток самопознания и самолечения, поиска возможных жизненных