Этюды об Эйзенштейне и Пушкине - Наум Ихильевич Клейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но «Евгений Онегин» в это время даже для Жуковского вряд ли связывался с этическими заветами Карамзина.
Юрий Михайлович Лотман в комментарии к шестой главе «Евгения Онегина» оспорил позицию Игоря Михайловича Дьяконова (не называя его) и процитировал черновой вариант XXXIV строфы, где утверждается «приоритет человеческого над историческим»:
В сраженьи [смелым] быть похвальноНо кто не смел в наш храбрый век —Все дерзко бьется, лжет нахальноГерой, будь прежде человек. (VI, 411)Лотман поясняет: «Мысль о том, что человечность – мерило исторического прогресса („Герой, будь прежде человек“), осталась в черновых набросках и не отразилась в тексте, известном читателю. Однако она исключительно важна для понимания той борьбы, которая совершалась в сознании поэта в 1826 г. и определила последующее движение его мысли к формуле: „Оставь герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран…“ (III, 253) – и конфликту „Медного всадника“». Призыв к человечности оказался связанным с возвратом к определенным сторонам идейного наследства XVIII в., в частности к сентиментализму. Этим объясняется неожиданный, казалось бы, возврат к чувствительности:
Чувствительность бывала в модеИ в нашей северной природе…[405]Полное согласие с этим толкованием строфы не мешает оспорить датировку 1826 годом «борьбы, которая совершалась в сознании поэта». Пушкин еще в начале работы над романом – за три года до декабрьского бунта – понимал опасность утраты чувствительности (сердечности, человечности). Эта тема с первых глав стала рефреном – вернее, одним из лейтмотивов «Евгения Онегина». Убежден, что она относится к самой сердцевине исходного замысла романа.
В 1826 году, после провалившегося мятежа, поэту пришлось определять для себя новую позицию. Она касалась не только его взаимоотношений с Николаем I, вернувшим его из ссылки, но и отношения ко вчерашним заговорщикам, которые стали жертвами безжалостного суда и не были помилованы, как надеялся Пушкин, при коронации. И если на судьбу пятерых казненных он предлагал смотреть «взглядом Шекспира» – то есть видеть в ней трагедию характеров, воззрений и деяний уже исторических персонажей, то судьба рядовых участников заговора, оказавшихся в казематах, на каторге и в ссылке, взывала к сочувствию и требовала от человека чувствительного соучастия в их освобождении.
Прежняя оппозиция к «душевной холодности» идеологов заговора не исключала, а, наоборот, предполагала сострадание судьбе осужденных «120 друзей, братьев, товарищей»[406]. Упорное бессердечие Николая I неминуемо становилось причиной нараставшей оппозиционности Пушкина новому режиму.
До конца жизни Пушкин будет напоминать царю в стихах и в прозе о первенстве милосердия перед правосудием, о верховенстве сострадания над законом, об опасности хладнокровной безжалостности (равно у законных властителей и у заговорщиков против них), которая губительна и для личности, и для общества, и для государства.
В новых обстоятельствах – после несбывшихся опасений террора, во время не оправдывавшихся надежд на милосердие – Пушкину пришлось радикально менять и фабулу, и образы главных героев, придумывать им другие перспективы судьбы и повороты отношений, опираясь при этом на главы, которые были уже написаны и частично опубликованы.
Можно ли предполагать, что хотя бы некоторые исходные установки замысла «свободного романа» оставались неизменными?
Вероятностное сюжетосложениеВерность изначальному замыслу вовсе не означает, будто Пушкин, сочиняя «Евгения Онегина», последовательно реализовывал загодя придуманный план камерной любовной фабулы (story), в которую История (History) ворвалась лишь после мятежа декабристов. Многое свидетельствует, что роман был задуман так, чтобы его сюжет развивался не на фоне, а в прямом контакте с Историей, даже в известной зависимости от нее. И фабулу Пушкин выстраивал не по заданной самому себе схеме, а по вероятностному принципу.
Принцип вероятности был напрямую связан с размышлениями и дебатами о роли в Истории Провидения и Случая, о ее объективных закономерностях и о степенях свободы человека. Эти проблемы, издавна обсуждаемые теологами, философами, историками, социальными реформаторами, в начале 1820-х годов вызывали споры «русских якобинцев».
В творчестве Пушкина тоже играли самую непосредственную роль вопросы об историческом детерминизме, Божественном Провидении и свободе воли человека, связанные с научными, богословскими, политическими, этическими воззрениями, – достаточно вспомнить «Повести Белкина», «Пиковую даму», «Капитанскую дочку». В случае «Евгения Онегина» принцип вероятностной каузальности подвергался испытанию в самом процессе сочинения романа – и, следственно, в его сюжетосложении.
Известно, что в 1836 году Пушкин заказал князю Петру Борисовичу Козловскому первое в России изложение теории вероятности и напечатал его статью «О надежде» в «Современнике». Но основные идеи этой теории должны были увлечь его гораздо раньше – возможно, даже до того, как он прочитал о ней у Лапласа (чья книга, вышедшая в Париже в 1825-м, была в библиотеке поэта). Страстный картежник, Пушкин мог быть посвящен в идеи высоко ценимого им Блеза Паскаля, который еще в 1654 году занимался вероятностью выигрыша и проигрыша в азартных играх, что и заложило основы математической теории вероятности. Уже одна поэтическая формула Пушкина «Случай – Бог Изобретатель» свидетельствует, что он понимал: теория вероятности альтернативна и слепой вере в вездесущее Провидение, и не менее слепой убежденности в имманентном безличном детерминизме истории, и отрицанию каких-либо исторических закономерностей.
Иосиф Маркович Тойбин в статье «„Евгений Онегин“. Поэзия и история»[407] высказал мысль, что Пушкин не принимал рационалистический детерминизм француза Гизо в силу непохожести России на Западную Европу:
«„Алгебраически“ ясным и предельно четким построениям Гизо, основанным на признании идеи строгой закономерности, жесткого детерминизма и пригодным для объяснения фактов западноевропейской истории, Пушкин применительно к России противопоставляет необходимость „иной формулы“, основанной на своеобразной реабилитации непредвиденного, случайного, неожиданного, еще неведомого, заявляя: „Провидение не алгебра“. Поэт как бы хочет сказать: сущность истории Запада обнажилась уже со всей определенностью, Россия же – страна еще не раскрывшихся возможностей, во многом неразгаданной судьбы. В ней многое еще скрыто, затаено до времени, она вся – в будущем, в ожидании неведомого. Сама расстановка социальных сил и структура общественных отношений в истории Запада характеризовались, по мысли Пушкина, гораздо большей четкостью и определенностью, чем в истории России, где такой „алгебраической“ ясности не было (и что связывалось, в частности, с его концепцией феодализма и отрицанием последнего в России). Сказанное в известной мере может быть отнесено не только к историческому прошлому, но и к пушкинской современности, полной неожиданностей, бурных событий, непредвиденных происшествий».
Однако Пушкин