Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки - Дмитрий Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы то ни было, неприятель был в конце концов изгнан из пределов Отечества, а потом Бог привел и к занятию Парижа. По приказанию русского императора, местом проведения пасхального богослужения 10 апреля 1814 года была назначена площадь Людовика XV, расположенная в самом центре Парижа. Посреди площади был сооружен алтарь, вокруг были построены войска и вскоре стогны галльской столицы огласило пение православного пасхального тропаря. Слушая его напев, непривычный для французского уха, многие из присутствовавших вспоминали, что на этой же площади, только чуть ближе к Елисейским полям была поставлена гильотина, на которой отрубили голову последнему королю Франции. «Вот они… мои православные воины, те, кого я по воле непостижимого Провидения привел из глубины их холодной северной страны, чтобы вознести нашу общую молитву к Господу в столице этих иноземцев, которые совсем недавно еще напали на Россию, вознести молитву на том самом месте, где несчастный король пал жертвой холодной ярости… Царь Руси молился по своему православному обряду вместе со своим народом, как бы во очищение этого окровавленного места», – писал сам Александр I в одном частном письме, подтверждая тем самым, что его выбор места был вполне сознательным.
Русский государь избрал таким образом место, наиболее оскверненное «духами революции» – затем, чтобы изгнать его. Между тем, экзорцист всегда подвергается наибольшей опасности нападения демонов – даже по сравнению с тем несчастным, в тело которого они на время вселились. Не ограничился он и однократной литургией на месте, где сама почва, кажется, дышала прежней ненавистью к тронам. Согласно его приказанию, неподалеку от площади, а именно на улице Берри, в том же 1814 году было заложено здание православной церкви во имя святых апостолов Петра и Павла. Церковь была успешно достроена и освящена, а богослужения в ней продолжались в течение нескольких десятилетий. Таким образом, правобережье российской столицы с ее Петропавловским собором оказалось соединенным в сакральном пространстве с правобережьем столицы французского королевства. Думая о том, откуда взяла метафизическое начало трагедия цареубийства на Екатерининском канале в Санкт-Петербурге первого марта 1881 года, мы можем поэтому дать предположительный ответ: от эпохи «парижских триумфов», когда православный монарх открыто и дерзко противопоставил себя «духам революции» в самом их логове.
Маркиз де Кюстин
Восстание декабристов было подавлено, на русский престол сел новый царь, направивший все силы на укрепление самодержавия. Французские аналитики не сомневались в том, что «петербургскую империю» ожидал исторический крах. Задумываясь над тем, каким именно образом он произойдет, они выработали два сценария. Согласно первому из них, в России следовало ожидать разрушительного бунта, который с большой вероятностью пойдет по пути Великой Французской революции и, как она, с большой вероятностью выплеснется за пределы страны. Согласно второму, царю удастся подавить революционное движение, превратив всю страну в один колоссальный военный лагерь: вслед за тем, укрепившаяся империя обрушится на Европу и завоюет ее. Оба сценария, достаточно пессимистичных по отношению к судьбе Франции, стали непременной принадлежностью европейской публицистики своего времени, оказав ей немалую помощь в закреплении образа «царизм (или Россия) – жандарм народов» в умах широких масс французов. Яркую иллюстрацию обоим может дать обращение к тексту путевых заметок известного в свое время публициста Астольфа де Кюстина, посетившего нашу страну в 1839 году. Маркиз ходил по тем же улицам, что и Пушкин за два-три года до него, бывал в тех же салонах и мог наблюдать литературный и художественный быт «золотого века» русской культуры. Что же он увидел?
«Представьте себе республиканские страсти (ибо, повторяю еще раз, под властью русского императора царствует мнимое равенство), клокочущие в безмолвии деспотизма. Это сочетание сулит миру страшное будущее. Россия – котел с кипящей водой, котел крепко закрытый, но поставленный на огонь, разгорающийся все сильнее и сильнее. Я боюсь взрыва. И не я один его боюсь! Император испытывал те же опасения несколько раз в течение своего многотрудного царствования, тяжелого и полного забот как в периоды мира, так и во время войны. Ибо в наши дни империи подобны машинам, ржавеющим от бездействия и изнашивающимся от работы». Как видим, в этом пассаже маркиз дал волю интуиции, следовавшей первому сценарию будущего развития, который мы назвали революционным. Не составляет труда обнаружить следы и второго: «Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал своей свободой во имя победы… Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что Провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, мне думается, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока».
Читая эти изящно закругленные, но полные желчи периоды, трудно поверить, что написавшее их перо не вывело ни одной инвективы против политики собственного правительства, доведшего собственных подданных до того, что голодные бунты стали практически регулярными. Армия подавляла их с примерной жестокостью, а в свободное от расправ время занималась покорением Алжира, где тоже не жалела ни правых, ни виноватых. Атмосфера парижских салонов, редакций и кафе была буквально насыщена агрессивным национализмом. Историки, размышлявшие над источниками пафоса де Кюстина, подчеркивают, что «даже сам термин „шовинизм“, обозначающий крайнюю степень национализма, возник именно в 30-е годы XIX века, именно в Париже. Более того, именно в этот период возникает и основа современной расовой теории, так повлиявшей на труды Ф.Ницше. У ее истоков стоял Карл Густав Карус, читавший лекции в Париже, в Этнологическом музее, и на их основе опубликовавший в 1838 году свои исследования о расовой теории» (Ю.А.Лимонов). Таким образом, давая выход смешанному чувству тревоги и агрессивности в тексте своего сочинения, французский путешественник намечал коллективный портрет не столько хозяев с царем во главе, наивно стремившихся показать свою страну в самом выгодном свете, сколько собственных соотечественников, в сердцах и умах которых давно укоренился и даже созрел «образ врага». В силу этого обстоятельства, путевые записки А. де Кюстина подлежат более психологическому, нежели историческому анализу.
Сказанное в полной мере относится к «петербургскому тексту» французской литературы, принявшему под пером подозрительного путешественника довольно гротескные формы. Любопытно, что даже в тех случаях, когда можно было бы ожидать позитивного отзыва, маркиз де Кюстин находит возможным и допустимым бросить на виденное тень. К примеру, вполне европейский облик Санкт-Петербурга должен бы был подействовать на француза успокоительно. Отнюдь нет! Ведь под новой личиной он различает плоды старого азиатского коварства, что возвращает автора в холодные объятия страха: «При взгляде с Невы набережные Петербурга очень величественны и красивы. Но стоит только ступить на землю – и сразу убеждаешься, что набережные эти вымощены плохим, неровным булыжником, столь неказистым на вид и столь неудобным для пешеходов, так и для езды. Впрочем, здесь любят все показное, все, что блестит: золоченые шпицы соборов, которые тонки, как громоотводы; портики, фундаменты коих почти исчезают под водой; площади, окруженные колоннами, которые теряются среди окружающих их пустынных пространств; античные статуи, своим обликом, стилем, одеянием так резко контрастирующие с особенностями почвы, окраской неба, суровым климатом с внешностью, одеждой и образом жизни людей, что кажутся героями, взятыми в плен далекими, чуждыми врагами… Но как ни раздражает это глупое подражание, портящее общий вид Петербурга, все же нельзя смотреть без некоторого удивления на этот город, выросший из моря по приказу одного человека и для своей защиты ведущий упорную борьбу с постоянными наводнениями. Это результат огромной силы воли, и если ею не восхищаешься, то, во всяком случае, ее боишься, а это почти то же, что и уважать»…
Записки Кюстина, искренне огорчившие после их выпуска в свет гостеприимных россиян, поминались у нас потом по поводу и без такового. К примеру, они омрачили пребывание в нашем городе такого тонкого наблюдателя, как классик французской литературы Оноре де Бальзак. Собравшись к нам сватать одну из богатых российских невест, писатель заранее озаботился изучением Петербурга по путеводителям и историческим описаниям. Поселившись в центре города, на Большой Миллионной, он предвкушал успехи и чествования в литературных и светских салонах. К удивлению литературного мэтра, петербургское общество оказало ему довольно холодный прием. Только потом тот, собравшись с мыслями и обсудив дело с друзьями, знающими Россию, пришел к выводу, что получил запоздалые тумаки, предназначавшиеся де Кюстину… Правильность вывода О. де Бальзака подтверждает тот исключительно теплый прием, который был в Петербурге оказан другому славному деятелю французской изящной словесности – Александру Дюма-отцу. Он прибыл в Россию в 1858 году, когда инвективы Кюстина не то чтобы забылись, но были вытеснены у нас предвкушением «великих реформ». Жители Петербурга не знали, куда посадить великого писателя и чем его угостить. Тот, в свою очередь, до конца жизни с самым живым удовольствием вспоминал беззаботные недели, проведенные на даче Кушелева-Безбородко в Полюстрово.