Бен-Гур - Лью Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты любишь его, Эсфирь?
— Да, — ответила она.
— Ты хорошо все обдумала?
— Я пыталась, отец, думать о нем только как о господине, с которым связана долгом. Это не прибавило мне сил.
— Славная девочка, славная девочка, такой же была твоя мать, — сказал он, погружаясь в воспоминания, от которых она отвлекла его, развернув письмо. — Да простит меня Господь, но… Но твоя любовь не осталась бы безответной, держи я то, что имел, крепко, как мог бы. Деньги — большая сила!
— Так хуже было бы для меня, отец, тогда я была бы недостойна взглянуть на него и не могла бы гордиться тобой. Не начать ли мне чтение?
— Чуть погодя, — сказал он. — Позволь мне ради тебя открыть самое плохое. Быть может, тебе будет не так ужасно узнать это из моих уст. Его любовь отдана.
— Я знаю, — спокойно ответила она.
— Египтянка поймала его в свои сети, — продолжал он. — Она обладает хитроумием своей расы и красотой. Большой красотой и великим хитроумием, но, как свойственно этой расе, лишена сердца. Дочь, презирающая отца, принесет горе мужу.
— Она презирает отца?
Симонид продолжал:
— Балтазар — мудрый человек, удивительно для гоя отличенный Богом, но она смеется надо всем этим. Я слышал, как она говорила о нем вчера: «Дурачества простительны молодости, а у старости не остается ничего достойного восхищения, кроме мудрости, когда же уходит и она, старикам лучше умирать». Жестокая речь, достойная римлянина. Я примерил ее к себе, зная, что дряхлость Балтазара придет и ко мне — уже скоро. Но ты, Эсфирь, никогда не скажешь: «Лучше бы он умер». Нет, твоя мать была дочерью Иуды.
Со слезами на глазах она поцеловала его, сказав:
— Я дочь моей матери.
— Да, и моя дочь — моя дочь, которая для меня все, чем был Храм для Соломона.
Помолчав, он положил руку на ее плечо и заключил:
— Когда он возьмет египтянку в жены, Эсфирь, он будет думать о тебе с раскаянием и неспокойным духом, ибо в конце концов поймет, что стал лишь прислужником ее дурного тщеславия. Рим — вот ее мечта. Для нее он сын дуумвира Аррия, а не сын Гура, князя иерусалимского.
Эсфирь не пыталась скрыть действие этих слов.
— Спаси его, отец! Еще не поздно!
Он ответил с неясной улыбкой:
— Можно спасти тонущего, но не влюбленного.
— Но он слушает тебя. Он один во всем мире. Покажи ему опасность. Скажи, что это за женщина.
— Это может спасти его от нее. Но отдаст ли тебе, Эсфирь? Нет, — брови его затенили глаза. — Я раб, как многие поколения моих предков, и все же я не могу сказать ему: «Посмотри, господин, на мою дочь! Она прекраснее египтянки и любит тебя больше». Годы свободы и власти слишком изменили меня. Слова эти были бы для меня ядом. Камни на тех старых горах перевернулись бы от стыда, пройди я рядом с ними. Нет, Эсфирь, клянусь патриархами, я лучше уложил бы нас обоих рядом с твоей матерью, чтобы уснуть ее сном!
Краска залила все лицо Эсфири.
— Я не хотела, чтобы ты говорил это, отец. Я думала только о нем — о его счастье. Если я осмелилась полюбить его, то должна быть достойной его уважения, и только тогда смогу прощать себе это безумие. Позволь мне читать письмо.
— Да, читай.
Она начала, торопясь уйти от неприятной темы.
«Нисан, — VIII
По дороге из Галилеи в Иерусалим.
Назорей тоже в пути. С ним, хотя и в тайне от него, идет мой легион. Еще один следует с1 отдалении. Пасха объяснит многолюдность. Он сказал, отправляясь: «Мы идем в Иерусалим, и все, предсказанное пророками обо мне, сбудется».
Наше ожидание близится к концу.
Тороплюсь.
Мир тебе, Симонид.
БЕН-ГУР»Эсфирь вернула письмо отцу, и в горле ее стоял комок.
Ни слова для нее — даже приветствие не разделено с ней, а было так просто написать: «и твоим мир». Впервые в жизни она почувствовала, как остры шипы ревности.
— Восьмой день, — сказал Симонид, — восьмой день, а сегодня, Эсфирь, сегодня…
— Девятый, — ответила она.
— Значит, они могут быть уже в Вифании.
— И, может быть, мы увидим его этой ночью, — добавила она, радуясь в минутной забывчивости.
— Может быть, может быть! Завтра Праздник Опресноков, и, может быть, он захочет отпраздновать, а может захотеть и Назорей, мы можем увидеть его — даже их обоих, Эсфирь.
Слуга принес вино и воду, и, когда Эсфирь прислуживала отцу, на крыше появилась Ира.
Никогда египтянка не казалась еврейке такой прекрасной, невыразимо прекрасной, как в эту минуту. Тонкие одеяния развевались, подобно легкому облачку, лоб, шея и руки блистали драгоценностями, так любимыми ее народом. Лицо лучилось удовольствием. Она шла бодро и самоуверенно. Эсфирь же, увидев ее, внутренне сжалась и прильнула к отцу.
— Мир тебе, Симонид, и тебе, милая Эсфирь, мир, — сказала она, кивая последней. — Ты напомнил мне, добрый господин — если не обидны мои слова, — напомнил персидских жрецов, взбирающихся на склоне дня на свои храмы и возносящих молитвы после захода солнца. Если есть в этой службе что-либо неизвестное тебе, позволь я позову отца. Он учился у магов.
— Прекрасная египтянка, — отвечал купец с мрачноватой вежливостью, — твой отец добрый человек и не обидится, если я назову персидские знания меньшей частью его мудрости.
Ира чуть скривила рот.
— Если говорить философски, к чему ты меня зовешь, — сказала она, — меньшая часть предполагает большую. Позволь же спросить, что ты оцениваешь как большую часть редкого качества, которым благоволишь наделить моего отца.
Симонид посуровел.
— Чистая мудрость всегда обращается к Богу, чистейшая мудрость есть знание Бога, и я не знаком с человеком, который обладал бы ею в большей степени или больше проявлял в речах и деяниях, чем добрый Балтазар.
Он поднял чашу и отпил.
Египтянка несколько раздраженно повернулась к Эсфири.
— Человеку, владеющему миллионами, незаметны мелочи, которые доставляют удовольствие нам, простым женщинам. Сбежим от него. Там, у стены, мы сможем поболтать.
Они отошли к парапету и остановились на том месте, откуда, годы назад, Бен-Гур уронил обломок черепицы на голову Гратуса.
— Ты не была в Риме? — начала Ира, играя браслетом.
— Нет, — сдержанно отвечала Эсфирь.
— Хотела бы поехать?
— Нет.
— О, как мало ты видела в своей жизни!
Вздох, сопровождавший восклицание, не мог выразить большего сожаления, относись недостаток к самой египтянке. В следующую секунду ее смех могли бы слышать на улице внизу, и она говорила:
— Ах, моя милая простушка! Полуоперившиеся птенцы в ухе огромной статуи в песках Мемфиса знают ровно столько же, сколько ты.
Затем, видя смущение Эсфири, изменила тон и сказала доверительно:
— Не обижайся. Нет! Я шутила. Позволь мне поцеловать, где ушибла, и рассказать тебе то, что не открыла бы никому другому — нет, даже если бы просил сам Себек, протягивая чашу лотоса, наполненную нильской водой!
Новый взрыв смеха искусно скрыл острый взгляд, брошенный на еврейку, и далее:
— Царь близко.
Эсфирь смотрела в невинном удивлении.
— Назорей, — продолжала Ира, — тот, о ком так много говорил твой отец, для которого так долго трудится Бен-Гур, — голос ее упал на несколько тонов ниже, — Назорей будет здесь завтра, а Бен-Гур этим вечером.
Несмотря на героические попытки, Эсфири не удалось сохранить невозмутимость: глаза ее опустились, предательница-кровь бросилась к щекам и лбу, и она не заметила торжествующей улыбки, промелькнувшей на лице египтянки.
— Смотри, вот его обещание.
Она достала свиток из-за пояса.
— Порадуйся со мной, подружка! Он будет сегодня вечером! На Тибре есть дом, принадлежащий сейчас императору, он обещал его мне, а быть хозяйкой там, значит…
Донесшийся с улицы звук быстрых шагов перебил ее речь, и она легла на парапет, выглядывая. Выпрямившись, торжествующе вскинула руки.
— Благословенна будь, Исида! Он, Бен-Гур! Появиться, когда я думаю о нем! Нет богов на небе, если это не добрый знак. Обними меня, Эсфирь, и поцелуй!
Еврейка подняла голову. Над каждой ее щекой зажглось по огню, глаза вспыхивали светом, более близким к ярости, чем что-либо, порождавшееся прежде ее натурой. Ее чувствами пренебрегали слишком грубо. Мало того, что ей не дозволены даже робкие мечты о любимом человеке, она еще должна выслушивать, как хвастливая соперница делится успехами и блестящими обещаниями. О ней, слуге слуги, даже не вспомнили, а другая может показать письмо, предоставляя вообразить, чем оно дышит.
— Ты так любишь его, или очень хочешь в Рим?
Египтянка отступила на шаг, затем приблизила надменную голову к самому лицу спросившей.
— Кто он тебе, дочь Симонида?
Эсфирь, вся дрожа, начала: