Болгары старого времени - Любен Каравелов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка Перва прервала стирку, выпрямилась и судорожно перевела дух, словно глотая слезы. Я их не видел издали, но по тому, каким глухим, сдавленным голосом произнесла она последние слова, понял, что слезы против ее воли прорвались наружу. Потом бабушка Перва опустила засученный рукав на правой руке и приложила его к лицу. Для того ли, чтоб отереть пот со лба или влагу, выступившую на глазах, не знаю…
— Не пойму я, тетенька, — продолжала она, — только думается мне: не к добру это. Вчера вечером, не успела я развешанные простыни с шеста снять, вдруг что же вижу? Откуда ни возьмись сыч, будь он неладен, вылетел из сучьев, шасть на конек и давай: бу-у-у! бу-у-у! У меня мороз по коже! Колени подгибаются, голос отнялся — просто онемела! Потом маленько опамятовалась, пришла в себя, — только тут так вот и трепыхается, будто змея в сердце впилась. Глянула на крышу — он все там. Взяла я камень, дай, думаю, кину; а он: ха-ха-ха-ха-ха! Захохотал и на плотину улетел.
Бабушка Перва помолчала, потом, наклонившись, взяла новую штуку белья. Пополоскала в воде, кинула на камень, зажала конец между колен и, махая вальком, продолжала:
— А еще сны, тетушка Митра, сны, сны, нелегкая их возьми! Просто страсть!.. И сейчас вся, как лист, дрожу. Третьего дня ночью, с пятницы на субботу, как раз под первый день «горештников», такой страшный сон мне приснился, что прямо волосы на голове шевелятся, как только вспомню… В озноб бросает, не согреешься никак… Кто что ни говори, а сон тот не к добру был.
При этих словах бабушка Митра подняла голову и кинула на племянницу быстрый взгляд. Она знала толк в снах, умела объяснять их и поэтому приготовилась внимательно слушать.
— Приснилось мне, — начала бабушка Перва, — будто мы в лесу. Только это не лес как лес, нет, а пусто в нем, пусто и темно-темно, — ни зги не видать. И поднялась вьюга, буря. Ну прямо земля дрожит! Вдруг что-то как треснет, да так страшно, что у меня во сне в ушах зазвенело. Оглянулась я — что такое? А это гора треснула. Гляжу, что-то светится, длинное, большое, страшное, искры так и сыпятся, так и сыпятся! — Для убедительности бабушка Перва растопырила пальцы над водой. — Вдруг оно в змея превратилось: глаза огненные, из пасти и ноздрей пламя так и пышет, так и пышет… Зажмурилась я от страха, а как открыла глаза, гляжу — уж вместо одного два змея, — да как примутся вертеться, скакать… Я просто обомлела! Искры сыпят крупней рыбьей чешуи, и каждая чешуйка в змееныша превращается! Страсть сколько этих змеенышей — вся гора ими кишит! Вдруг, уж не знаю как, показалось мне, будто у чудовищ этих головы человеческие: глаза кровью налитые, длинные языки высунуты. Гляжу, гляжу: батюшки, да народ-то все знакомый! Кого же я вижу? Кмета, батюшку, Кузмана-корчмаря, учителя сельского, наших чорбаджий… Они самые, как сейчас у меня перед глазами. Спускаются вниз — прямо к нашей мельнице. Не помню уж как, только и я там очутилась. Окружили они мельницу и давай по ней ползть, ровно гусеницы по дереву плодовому. Муж — вилы в руки и ну их охаживать, а они еще сильней налетают, да сверху, как воронье на падаль! Уж он колол их, колол, — из сил выбился и упал! В глазах у меня помутилось, я тоже упала!.. И будто понесли меня на кладбище, хоть мертвую, а в полной памяти. Хочу я с носилок слезть, да держат меня так, что я еле дух перевожу! «Стойте, — говорю им, — я хочу полотно взять, которое для того и приготовила, чтоб на мертвую на меня покровом положили». А они и слушать не хотят! Заплакала я, стала их просить, чтоб полотно взяли. Оно, мол, в сундуке, под ткацкой чесалкой, рядом с новой абой, что я в прошлом году сваляла… Они — хоть бы что! Заплакала я навзрыд: стало мне невтерпеж! Столько лет к смертному часу берегла, а хоронят меня в таких лохмотьях. Как же я в таком виде туда покажусь?.. Уж о стыде не говорю, да грех-то какой! Вот, скажут, и покрывала даже нет, как у людей!
Бабушка Перва выпрямилась и тяжело вздохнула. Казалось, она наяву переживает все виденное во сне. Для того ли, чтоб передохнуть или чтоб припомнить, что было дальше, она остановилась, отвела мокрой рукой упавшие на глаза волосы, отерла локтем потный лоб, опять подобрала влажное платье и продолжала:
— Полетели мы в тучах, а они густые, черные нависли! Да все волнами, волнами ходят. Глядь — ни земли, ни неба нет, все тучами покрыто… Вдруг представилось мне, что тучи — не тучи, а тени человеческие. Бледные, тощие, с выпученными глазами… Длинные волосы распущены… И не шагают, а летят, будто по воде плывут! Все покровами погребальными увиты!.. Тут я опять о полотне своем вспомнила. Упросила, чтоб к речке меня спустили — сундук открыть; знаю ведь, где оно: собственными руками положила. Протянула руку, а его нет!.. Дальше не помню, что было, — из памяти вон! Померещилось мне, будто в темноте мельница наша передо мной. И все выше, выше вода — до самой кровли! Да мутная такая — бежит-журчит, словно по жёлобу. А хозяин-то мой на крышу залез, на самом коньке висит, еле держится. Вот уж вода и крышу залила, и ему по колено, по пояс, по грудь, по горло!.. Стал он захлебываться. То под воду уйдет с головой — и нет его, то опять вынырнет. А вода прибывает да прибывает, все выше да мутнее. То завертит его, то вглубь утащит!.. Вдруг вижу: в руках у меня полотно. Мое полотно, для покрова!.. Кинула я ему край, чтоб ухватился, а оно коротко — не достает! Наклонилась я над самой водой… «Держи», — говорю… А он как сверкнет глазами, да за голову схватился. И показалось мне, будто голова его раздувается, как пузырь, а внутри-то клокочет, клокочет, будто в горшке на огне. Пузырь еще больше раздулся, да как лопнет!.. И потекло из него что-то — кипит, бурлит. Потекло, потекло да в реку. И вода в реке покраснела, вся кровавая стала. Он опять стал тонуть, а меня тени потащили, и я с ними полетела…
Бабушка Перва умолкла и, словно окаменев с поднятым вальком в руке, уставилась глазами в одну точку. Никак не могла вспомнить, что было дальше. Все словно тонуло в тумане, неясное, неопределенное… Кончился на этом сон или нед она сама не знала. Видимо, устав держать валек, старуха положила его на камень, поверх белья. Это движение заставило ее вернуться к действительности, и она, еще раз вздохнув, прибавила упавшим голосом:
— Такой сон не к добру, сама знаю. Кто тут что сказать мне может?
Бабушка Митра выслушала рассказ от слова до слова, глазом не моргнув, пальцем не пошевелив. Казалось, она грезит наяву. Потом, словно очнувшись, откашлялась, покачала головой и промолвила:
— Видишь ли, Перва, дочка милая… Случается, конечно, что врут сны… Но этот… в ночь на субботу… Уж и не знаю, что тебе сказать… Только дай бог, чтобы добром обернулся…
Бабушка Перва окончила стирку и вытащила белье на берег, чтобы разостлать на лугу. Наклонилась, отжала мокрый подол своего платья и принялась выжимать белье.
Бабушка Митра поглядела на солнце и, опершись на посошок, встала. Больше она не сказала ни слова. Я тоже поднялся и, прячась за ветвями ивняка, стал пробираться к мельнице. Там я сел на полуотесанный ствол бука, из которого, видимо, готовили жёлоб. До меня, донесся голос бай Гето, разговаривавшего с дедушкой Колю. Так как они шли по направлению ко мне, слова их становились все яснее. Прислушавшись, я разобрал следующее:
— Чуть не весь божий день провозился со мной. Добрый ты человек, да зачем же мне у тебя хлеб отнимать?.. Только, знаешь, дедушка Колю, добрый ты, братец, да сам добра не увидишь! Я сколько лет добро делал, а счастья не знал. Так уж оно повелось, с тех пор, как свет стоит! Может, там, наверху… когда-нибудь… А здесь — на этой земле горемычной… ничего не жди хорошего.
По привычке бай Гето плюнул сквозь зубы, а дедушка Колю ответил:
— Конечно, Гето… Это ты правильно говоришь… Только я, к примеру сказать, так понимаю: делай добро, а там будь что будет…
Наконец они подошли так близко, что бай Гето заметил меня. Он подмигнул мне, чтоб я вставал, и, показав глазами на солнце, произнес свое: «Едем!» Я выслушал от дедушки Колю пожелание счастливого пути, поблагодарил его, как мог и чем мог, и направился к телеге. Ни одной из старух при этом не было. Описав полукруг своей искалеченной ногой, дедушка Колю повернулся, чтобы проводить нас до дороги.
Увидев, что сломанное дышло связано веревкой, я спросил бай Гето, в состоянии ли оно выдержать путешествие. Он только слегка присвистнул, заметив:
— Еще как выдержит-то. Будто в почтовой карете покатим.
Мне не оставалось ничего другого, как поверить ему, и я уселся в телегу. Бай Гето тоже влез, взял в левую руку поводья, правой взмахнул кнутом и гаркнул:
— Нно-о-о!
Почти на полпути между Сврачевым и соседним селом Вирни-Нос, на берегу речушки между двумя затонами, притулилась корчма дедушки Пунё Мигало. Дедушка Пунё — человек пришлый. Он поселился в этих местах еще во время Севастопольской войны и женился в Сврачеве. С божьей помощью обзавелся детишками, скотинкой, сколотил хибарку и определив ее под корчму, которая теперь известна во всей округе под тем же названием, что и хозяин, — Мигало.