Сияние - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Н-да, не так-то все просто. Если в этом… в этом акте… участвовала… вода, тогда, значит, крещение было. Я так думаю.
— Это был пунш.
— С водкой, — вставил кто-то.
— А по-моему, с ромом, — сказал кто-то еще.
— Кто готовил это зелье? — гаркнул я.
— Она ушла домой, — услужливо сообщили мне. — Но бутылки где-то здесь.
Гирдира поставили на ноги, попробовали счистить грязь с пиджака. За занавеской обнаружилась целая батарея бутылок: вино, водка, ром, минеральная вода, кока-кола, — поди найди. Епископ тяжело вздохнул:
— Боже мой, Боже мой… Шведский богослов Аулен был совершенно прав: таинства как благостыня оказываются сопряжены с очевидными рисками, которые связаны с внехристианскими аспектами самой идеи таинства. Вера не соотносит Господню милость с какими-либо особенными условиями. Когда спрашивают, суть ли таинства символы или реальные божественные деяния, — то с точки зрения веры сама постановка вопроса вводит в заблуждение. Здесь перед нами как, так и, а равно и.
— Если ты еще раз скажешь как-так-и, Гирдир, я за себя не ручаюсь, чертов ты епископ. Либералы окаянные. — Я взмахнул бутылкой тоника перед его усталой физиономией. — Это что — чистая вода или нет?
Но ответа я не услышал.
Пока отец рассказывал, на Скальдастигюр зажглись фонари, сумерки мало-помалу укрыли стены теплой шубкой из охры и синевы. Видимо я до сих пор оставался богословской проблемой, потому что отец даже не подумал вернуться к работе, а наклонился ко мне поближе и сказал:
— Признаться, есть еще одна вещь, которую я должен преодолеть, чтобы сказать всю правду, до конца, и речь тут идет о моей матери, а твоей бабке, о Сюнневе. Я тогда часто бывал в отъезде и просил ее заглядывать к тебе, хоть ты и отказывался от няньки, говорил, что у тебя «уже есть одна».
— Так оно и было.
— Упорствуешь, значит. Кто же это в таком случае?
— Не знаю, папа.
Какая обида! Ведь это был он. Даже находясь далеко-далеко, он оставался моей нянькой. Но раз он теперь все отрицает, моя защищенность задним числом резко идет на убыль. Холодок пробежал у меня по спине, еще немного — и я суну в рот большой палец, замедлю биение сердца и замру в кататоническом оцепенении, как раньше, в одиночестве темных ночей.
— Сюннева всегда относилась к тебе как-то странно. Не враждебно, не агрессивно, нет, но она всегда смотрела на тебя очень пристально, нахмурив брови, будто без конца думала о том, кто ты такой. Наверно, не могла взять в толк, как это я после смерти Лауры живу с тобой один и как это мы с Лаурой даже не нашли времени пожениться. Не забывай, Пьетюр, самые глубокие ее впечатления относились к той эпохе, когда Бог заполнял по меньшей мере четыре пятых воздушного пространства над Исландией. В ее глазах ты, некрещеный, и я, неженатый, находились в большой опасности. Иногда мне кажется, она была права.
И в один прекрасный день случилось вот что. Бабушка Сюннева думала, что меня дома нет, а я не уехал, из-за приступа мигрени. Было раннее утро, золотистый свет заливал комнату. Я лежал на постели и в приоткрытую дверь видел, как она вошла к тебе. Остановилась у изножия кроватки. Ничего особенного, я уже хотел отвернуться к стене, как вдруг что-то привлекло мое внимание. Сюннева несколько раз огляделась по сторонам, не то по-воровски, не то по-ведьмацки, а потом подняла над тобой дрожащую руку.
Медленно, говорю я, так, словно это был последний остаток человеческого чувства и мысли в нашем сумбурном мире, где нет уже ничего святого, — медленно, повторяю я, чтобы ты воочию увидел необычайность ее поступка, ведь вообще-то она была шустрая, а этот жест, казалось, сделало совсем другое существо, явившееся из бездны минувшего. Вопреки времени. Наперекор всему, что говорили новые поколения. Итак, повторяю в третий раз: она медленно подняла руку и дрожащим голосом, будто оправдывало ее только отчаяние, сказала: «Господь благослови тебя и сохрани, пусть сияет над тобою лице Его, и да будет Он милостив к тебе…»
Вряд ли отец сознавал, что, иллюстрируя свой рассказ, сам поднял руку, медленно-медленно, будто Сюннева простерла надо мной его руку и теперь они молились вдвоем:
— Да обратит Господь к тебе лице Свое и дарует тебе мир, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, ами…
Он осекся на полуслове, смахнул слезинку и продолжал обычным голосом:
— В ту пору Сюннева уже примкнула к тем в нашей стране, кто жил тихо и уединенно. Набожность пришла к ней поздно. Она научилась смотреть сквозь мишуру жизни, никогда не приукрашивала свои слова. Но чувствовалось, что она угадывала изобильность бытия и с помощью неких поступков стремилась наделить ею нас, окружающих. Хотела, чтобы наше «я» было цельным и Господь имел возможность узреть нас.
— Она так и говорила?
Отец вздрогнул. Искоса посмотрел на меня:
— Да нет. Не говорила, но подразумевала.
— Вернее, ты думаешь, что она это подразумевала, и тебе хочется видеть ее такой.
— Не умничай чересчур, Пьетюр. Но по-моему, ты поймешь, если я продолжу рассказ. Она стояла у твоей кроватки. Со стаканом воды в руке. Обмакнула пальцы, начертила у тебя на лбу крест и прошептала: «Крещаю тебя, бедняжка ты мой, Пьетюром. Во имя Господа, аминь». Тут она быстро огляделась по сторонам и измученная упала в синее кресло. Словно исполнила дело своей жизни, вытащила тебя, последнего отпрыска нашего рода, на сушу и дала легкие, чтобы дышать. Я был потрясен, в том числе и собственными грехами бездействия, ну что бы мне окрестить тебя, ведь это такая малость, она ведь ничего для меня не значила… а еще…
— Правда ничего не значила?
— Правда… будь добр, не перебивай меня каждую минуту. Так вот, я не мог допустить, чтобы она заметила меня, и поэтому вылез в окно на улицу, спрыгнул на траву и дважды обошел вокруг дома, потом громко откашлялся на крыльце, ведь было кое-что еще, о чем я не успел сказать, ты меня перебил… еще меня потрясло, что несуществующее, воображаемое способно занимать в жизни человека так много места. Я хотел посмотреть, верно ли это. Она сидела в кресле, как и в ту минуту, когда я вылезал из окна. «Ну, как вы тут? Пьетюр хорошо себя чувствует?» И мама ответила: «Ему теперь очень хорошо, а ты не хочешь кофейку?» Я сказал, что хочу, и мы сели пить кофе, а потом она сказала, пожалуй, не мне, а себе самой: «До чего же мы, старики, смешные. Оно конечно, мы имеем возможность существовать, но никому до этого нет дела, хотя внутри мы точь-в-точь такие же, как вы, молодые». — «У тебя на уме что-то вполне определенное?» Она покачала головой. Но мне сдается, она схитрила и на самом деле думала о многом, да и совесть у нее была нечиста. Наверно, на склоне лет она была хорошей бабушкой, а вот как мать…
— Почему ты замолчал?
— Ты еще очень юный, многое будет трудно объяснить. Но рано или поздно ты должен узнать, кто ты есть и почему. Сидишь удобно?
Синий час еще не закончился.
~~~
Случилось это в незапамятные времена, говорит отец, а точнее, 17 сентября 1943 года, в семь часов вечера. Именно тогда Свейдн Бьёрнссон, наш будущий президент, обратился к народу с речью, которая всколыхнет все его существование. После множества лирических экскурсов и перечислений всего, что дала нам война — от оккупационных войск до фабрик, выпускающих селедку в масле, и двадцатикратного увеличения производства яиц, — он объявил, что непроглядная тьма, в которой жил народ, теперь мигом рассеется. Начнется новая жизнь, дотоле невиданная, она вспыхнет ярким пламенем, как вспыхивала в стихах Йоунаса Хадльгримссона[16]: народится новый народ с новым сердцем и «былое станет лишь румянцем на склонах гор».
И он продолжил свою классическую речь, которая заставила всю нацию придвинуться поближе к радиоприемникам:
— Мы — народ маленький, но не бедный. Земли у нас хватает, и наши воды, как никакие другие, богаты рыбой. Мы бы могли жить в материальном благополучии. Но достаточно ли этого? Я спрашиваю вас, сыны Хеймдалля[17]. достаточно ли этого?
Тут наш будущий президент выдержал паузу — согласно замерам, никто не молчал в эфире так долго, как он. А затем процитировал знаменитые строки Бьярни Тораренсена[18], которые всегда вышибают у нашего народа слезу:
Нет ничего прекраснее тебя,Любимая, великая вовеки,Такою ты живешь в любви детей,В мечтаниях грядущих дней.
Затем Свейдн опять изменил тон и повторил свой риторический вопрос:
— И снова я спрашиваю вас, сыны Хеймдалля: достаточно ли этого?
По вполне понятным причинам народ ответить не мог. Ждал с открытым ртом, предоставив голосу Свейдна возможность ответить:
— От вашего имени я отвечу: нет и еще раз нет! Мы должны заселить нашу землю, наши безлюдные просторы, и заселить сейчас. Поэтому, сыны Хеймдалля, найдите себе нынче же вечером женщину Хеймдаллева рода и зачните с нею дитя. Да-да, пусть этой ночью зажгутся десять тысяч жизней новых исландцев, как некогда свет воссиял у скромных яслей. Этих младенцев назовут Детьми Независимости, и через девять месяцев в подарок на крестины они получат от государства, которое будет провозглашено семнадцатого июня тысяча девятьсот сорок четвертого года, одну регулируемую крону, а также футбольный мяч или настоящую целлулоидную куклу. В сиянье солнца я, ваш будущий президент, встречу эти новые жизни, которые будут строить нашу страну, и потечет она молоком и медом, и станет воистину как земля Гошен.