Фаза Урана - Кирилл Чистяков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На прогулку вокруг храма понадобилось не более четверти часа. Но теперь на паперти успели появиться люди. Они переминались с ноги на ногу, о чем-то беседуя. Осторожно, будто боясь что с неба на голову мне рухнет фюзеляж самолета, я направился к входу… Что же я там, интересно, спрошу? Где отпускают грехи? Где ставят свечки за упокой неродившихся цыплят? Все это было как-то глупо…
За воротами я вновь побрел вдоль церковного забора, миновал овраг с трактором и опять оказался на кладбище. Сорняки, по-моему, успели подрасти, девочка и козы пропали. Солнце блеснуло, ветер дунул запахом теплого ила. сиреневой дугой загудел воздух, и вдруг показалось: кто-то зовет меня по имени: «***». Я дернулся в сторону, высоко подымая колени, перепрыгивая через бурьян, побежал прочь в глубь кладбища, споткнулся об обломок ограды и свалился в куст шиповника, пополз по душной траве, а потом поднялся и сел на корточки. Никто меня не звал. Куст шиповника не собирался неопалимо вспыхивать. Кому я нужен? Галлюцинациям? Давно уже пора было начать пить по утрам кефир вместо пива.
Я огляделся. Рядом со мной укоренился в земле карликовый обелиск солдатской могилы с пятиконечной звездой на макушке. Краска на обелиске совсем потрескалась. Остался прямоугольный след от таблички – вероятно, она была из цветного металла и ее отвинтили.
Я прислонился спиной к обелиску. Обелиск приятно грел позвоночник. В траве, будто неисправные электроприборы, трещали кузнечики. В нескольких метрах от меня, пригорок, на котором стояли церковь и кладбище, обрывался крутым спуском. Отсюда ясно виделась степная низина: речка, покрытая чешуей ряски, лузга рыбацких лодок на ней, черные квадраты огородов с белыми привидениями дачников, эй-фелевы башенки линий высоковольтных передач, рыжий сугроб рудных отвалов…
Все было прекрасно и ни в чем не было смысла. Оставалось сидеть молча и кивать головой. Кивать головой так, как это делают журналисты, когда берут интервью. Какие бы абсурдные вещи не говорил им собеседник, они молча продолжают кивать головой.
Из кармана я достал пачку сигарет с цыпленком и поднес ко рту, словно это был диктофон. «Чик», – нажал я виртуальную кнопку «Play»:
– Итак. Однажды молодой человек встает утром и у него ничего не болит. Он жарит яичницу и из скорлупы на сковороду падает почти цыпленок, не родившаяся курица. Или петух, не важно. Важно другое: в этот момент молодой человек понимает, что все, к чему он прикасался, рушится, портится, гниет, ломается, околевает, превращается в дерьмо и вообще все не так. Он не знает, что с этим делать, и у кого просить прощения. От алкоголя ему только хуже. Он помнит, что раньше все было по-другому. В детстве он мечтал, что забьет гол в финале Чемпионата Мира, сосчитает на небе все звезды, купит маме билет в кругосветное путешествие. А теперь? Никого он не любит. Впрочем, он любит себя, но даже это – не взаимно. Он надевает шорты, мокрую футболку, сам не зная зачем, берет с собой неродившегося цыпленка, берет, наверное, на счастье и едет сюда. В последнее время, он что-то разъездился по пригородным селам. Это уже, кажется, третье село… А сюда он приехал, потому, что здесь его крестили ребенком. Была поздняя осень, и кружил грязный до черноты снег. В церкви было тепло и красиво. Венчалась двоюродная сестра. У алтаря воск упал на ее платье, и платье загорелось. Молодой человек, тогда ребенок, стоял рядом и это видел, но подумал, что так принято. Что на свадьбу в церкви всегда поджигают платье невесте. Сестра плакала, потому что платье взяли напрокат. Ее утешали, но все знали, что это – дурная примета… А потом… Потом ребенка крестили в притворе или как это там называется. И поп ему сказал, что он теперь открыт для Бога, и что у него хорошее имя. Хорошее русское имя, которое он уже почти забыл. А потом, открытый для Бога ребенок, на паперти выиграл в «чу» мелочь, которую бросали молодожены у загса, выиграл у таких же детей, как и он, своих дальних родственников, которых он видел тогда в первый и последний раз. Больше он здесь не был. И не был в церкви, вообще ни в какой, не только в этой. И раз он сегодня очутился здесь и уже два раза трусливо убегал от входа, то теперь, в третий раз, он решится обязательно. Обязательно зайдет внутрь и попросит себе прошения…
Над головой пролетел самолет, второй за день. Я решил похоронить цыпленка. Мне не нужны были больше талисманы. Рядом с солдатской могилой, я вырыл ямку и засыпал пачку. Напоследок я спросил у почти цыпленка, можно ли считать неродившихся мертвыми, но и он мне ничего не ответил на этот вопрос.
Я отыскал полевые цветы, сорвал их и положил у обелиска. Цветы были не цыпленку, а тому, кто покоился в солдатской могиле. Что я знал о жизни по сравнению с ним? Он видел горящие деревни и разорванных в клочья детей, видел, как визжит, изнывая от боли, ночное небо. Он шел вперед, шел по трупам, чтобы и самому превратиться в труп, чтобы другие солдаты прошли по нему – на этот раз до конца…
Шатаясь, словно с похмелья, я вышел за пределы кладбища. Патетика диктофона меня истощила, и я очень хотел есть – ведь я так и не позавтракал. У проселка плодоносила яблоня. Я сорвал пару кислых яблок, оттер о футболку их пушистую пыль и стал есть, боясь оскомины…
4.У церковных ворот теперь не было машин, зато стояло два празднично украшенных автобуса с надписью «Турист» на борту. Жуя яблоко, я вышел на паперть. Тут я растерялся: я не знал: можно ли есть яблоки на паперти. А если можно, то куда деть огрызок? И еще… Я ведь в шортах. Пустят ли меня внутрь в шортах? К тому же я их успел испачкать. И о шиповник поцарапался…
Я стоял у входа и был похож на подростка, который наматывает круги около аптеки, выдумывает тысячи причин и не решается зайти внутрь, чтоб купить себе презерватив. Я отчетливо понял, что тоже придумаю тысячу причин, буду бесконечно ходить кругами мимо оврага и кладбища, как по ленте Мебиуса, но так и не попаду внутрь. В растерянности, я сел прямо на паперть.
– Эй! Родственничек! Да, ты, – окликнул меня из кабины шофер одного из автобусов. Слово «родственничек» в его устах звучало ругательством, – Ты едешь или не едешь? Сколько тебя ждать? Водка в салоне греется!
– Иду я, иду, – поспешно сказал я и зашел в автобус. Дверь за мной захлопнулась, и автобус стал разворачиваться. Я принялся пробираться по проходу.
– Да это троюродный Геращенко, – зашушукались у меня за спиной.
– Ну нет, это Феклы Кузьминичны племянник.
– Да что я фотокарточек не видела. С Геной одно лицо. Я сел на задний ряд пустых сидений. Кто такая Фекла Кузьминична? Кто такой Гена?
Впереди меня спорили две старушки:
– Иконы – это грех. Креститься – грех. И свечи – грех, – говорила одна.
– Да что же за церковь у вас такая? Сектанты?
– Не сектанты мы. Истинная церковь у нас – евангельская.
– Знаем мы вас, богомольцев: иконы – грех, свечи – грех, а придет к вам человек, вы его даже пирожком не угостите, – сказала вторая, посмотрела на церковь и перекрестилась.
Я тоже посмотрел на церковь. У ворот православного храма, придерживая козу за рога, стояла девочка в желтой бейсболке с буквами «USA». Я глянул на девочку, потом на купола и стал креститься. Я этого очень давно не делал…
А потом я заплакал…
II. Насос
…Меня будит песня птицы. Песня похожа на велосипедный насос: свистящий выдох, захлебывающийся вдох. У меня во рту едкий вкус горелого фильтра. И это значит, что накануне я опять прикуривал сигарету не с той стороны.
Глаза открывать я не хочу. Во-первых, знаю: станет больно и начнет тошнить. Во-вторых, я боюсь того, что могу увидеть: а вдруг там светящийся туннель или какая-нибудь другая ерунда, о которой так любят рассказывать коматозники? Я уже ничему не удивлюсь…
…Все, что произошло с тех пор, как я сел в автобус возле церкви, представляется мне скомканным грошовым комиксом. Комиксом, который вышвырнули на помойку. Помню, я плакал в автобусе, и люди вокруг, поначалу недоверчиво глядевшие на меня по причине шорт, кед и футболки – странного для свадьбы наряда, вдруг внезапно прониклись ко мне лаской и заботой. Они были уверены, что чужой на свадьбе так рыдать не может. И они утешали меня, говорили, что не стоит так убиваться, потому что Света выходит замуж за хорошего человека, и этого человека, тоже, по-моему, звали Витя. И мне наливали водку в треснутый пластиковый стакан, но я его выбрасывал и пил из горла. А потом был старик гармонист, и он играл песни Гражданской войны. Черный ворон кружил, отряд скакал на врага, молодая обещала писать, облако клубилось, бронепоезд стоял, все должны были идти в смертный бой, а я подпевал громче всех. Дальше возник кабак, пахнущий голубцами и компотом, и там я узнал, что до наших дней, к несчастью, сбереглось слишком много свадебных обрядов: кто-то приказал мне прятать туфлю невесты в туалете, но в туалете я задремал, и дверь ломали и совали мне в руки мятые деньги выкупа. А затем я плясал и падал, поднимался, пил, и опять плясал, и вот уже меня под руки тащили прочь из кабака, потому что я орал жениху, что тот ворует солярку, а меня пытались усадить в такси, платили водителю двойную плату, лишь бы он увез меня подальше на край ночи. И дважды водитель тормозил, потому что меня рвало на обочину и я кричал: «Анаконда!». И в «Анаконду» пускать не хотели, опять из-за шорт, кед и футболки, а еще из-за красной ленты с надписью «Боярин», но бармен Антон как-то провел, и я уже пил в клубе. Пил с художником Бахтиным, и, помню еще, у Бахтина голубым огнем горели фаланги, потому что он влез пальцами в подожженный за стойкой пунш. Бахтин тоже был пьян и тоже не чувствовал боли, а только говорил, что он художник и что его подожгли фашисты. И я сам уже не заметил, как спустя, то ли мгновение, то ли вечность, хватал за рубашку ди-джея и требовал: «Сука, продай мне свой талант», а он в ответ нежно шептал: «В час ночи на нижнем танцполе…».