Гонимые и неизгнанные - Валентина Колесникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путь по анфиладам Зимнего был путем звуков: тяжелого звона в его голове и мерного, уверенного шага с позваниванием шпор сопровождавших офицеров - как и всем доставляемым на допрос, ему завязали глаза.
Когда же повязку сняли - передним оказались эти немигающие льдистые глаза. Государь с минуту пристально смотрел на него, потом, круто повернувшись, вышел в другую комнату. "В Зимнем - государь с зимними глазами". Павлу даже стало холодно, так отчетливо прошла через мозг и сердце мысль: "Он никого не помилует, у него в глазах смерть". Павел стал отгонять от себя эту мысль, уже зная, что не обманывается, отгонять, чтобы сосредоточиться на том, о чем спрашивал генерал-адъютант Левашов. Когда же картины только что виденного пропали, Павел Бобрищев-Пушкин пригляделся к тому, что окружало его, и что, видимо, должно называться местом его обитания. Сколько времени? Сутки, двое? Может, месяц? Он вспомнил леденящие глаза монарха: "А может быть?.."
Необъятный Божий мир, существующий для всех, вдруг, в одночасье перестал принадлежать ему, 23-летнему свитскому офицеру, - он будто спрессовался в эти две квадратные сажени его клетки, а отныне - на сколько, не дано ему знать, может быть, до физической смерти - в этом пространстве будет жить не только физическое его тело, но и духовное, умственное, нравственное "я". И не просто жить, а ещё и постоянно готовить себя к единоборству с теми, кто владел правом решать его судьбу и судьбу его товарищей, среди которых, как он знал, лучшие сыны Отечества. И готовность эта должна быть постоянной - неведомо, в какое время суток и в какой день ему повелят предстать перед его судьями, а значит, вступить в единоборство.
В темнице было сыро и тихо. Вся обстановка этого склепа для живых зеленого цвета деревянная кровать, плоский тюфяк, набитый грубой мочалкой, плоская подушка из той же мочалки - все это обтянуто грязной толстой дерюгой, у кровати столик с оловянной кружкой, в углу деревянная шайка, шесть замазанных краской стекол в окне за железной решеткой, дверь со стеклянной форткой, в которую страж во всякое время суток волен заглянуть, чтобы лишить затворника иллюзий, что может что-то быть вне контроля в теперешней его жизни. Эти первые сутки в одиночке крепости были особенно трудными и мучительными. Павел Пушкин, как и все его товарищи, остро и глубоко пережил их. Самой же страшной была первая ночь заточения. Видения, похожие на реальность, и сны, не приносящие успокоения и не дающие отдыха. А пробуждение после беспокойного прерывистого сна первой казематной ночи особенно жестокое испытание для узника: он осознает каждой клеткой своего существа, что его темница - унизительная и безвыходная реальность. Немалое мужество требовалось даже от самых неизбалованных, чтобы смириться, заставить себя свыкнуться со множеством вещей, которые называются "тюремным бытом". Так, надо было почувствовать упадок сил до изнеможения, чтобы коснуться топчана - грязного, страшного, с клопами и блохами ложа. Как бы ни пытались оградить себя узники, подкладывая шубы, сюртуки, чтобы преодолеть чувство брезгливости и омерзения, все это становилось гнездом для насекомых. Точно так же надо было приложить немалые усилия воли, чтобы, утоляя голод, примириться с казематским рационом. От декабриста А.В. Поджио узнаем: "Продовольствие было в ведении плац-майора, и деньги на продовольствие определялись по чинам арестантов. Генералу определялось 5 руб. сер. Штаб-офицеру - 3 р. 50 к., обер-офицеру - 2 р. 50 к. Значительная сумма, которую, кажется, по сердолюбию плац-майор умел крайне уравнять и подвести всех под одинаковую отвратительную пищу". Краснощекий, лысый толстяк пожилой плац-майор Подушкин на все вопросы и просьбы затворников отвечал единственной членораздельной фразой: "Сердце царево в руце Божьей". А вопросов, особенно в первые дни заточения, было множество, и одинаково яростно бунтовал здравый смысл каждого из участников.
"...Не надо забывать, что я взят по одному только подозрению и при своих всех сословных правах! - писал А.В. Поджио.
Признаюсь, когда стражник мой меня завел в этот хлевок и, не сказав ни одного слова, повернулся и захлопнул дверь, громко повернув два раза ключом, я просто вздрогнул и безотчетно чего-то устрашился!..
Какая же это сила, спросил я себя, которая так чародейно, мгновенно могла подействовать, чтобы ввергнуть меня в такую пропасть бессилия?
Каким образом совершается и возможен этот процесс насилия над существом, над человеком, наполненным одними высшими человеческими стремлениями, и этот человек отчуждается от всего мира и заживо погребается! И нет этому политическому лицу огражденья; нет для него ни защиты, ни оправдания; нет суда; он заранее обречен на казнь - казнь будет его кровью и плотью! Такое сознание ничтожности своей, при таких условиях неизбежной гибели есть высшее оскорбление, высшая обида...
Нет, не страх возмущает, не утрата жизненных условий, положения - нет: здесь задето самолюбие, к добру направленное; здесь глубоко потрясено высокое человеческое достоинство!"
И Павел Пушкин был во власти этих мыслей. В том апреле 1826 года в покое № 16 - насквозь промокшем каменном мешке, где даже свечка шипит и потрескивает, будто ворча на сырость, усевшись на жесткое свое ложе, он переживал шестой по счету допрос, отстоящий на три месяца от первого, хорошо понимая: сырая, лишенная всяких звуков одиночка должна была и предостеречь, и заставить говорить. Но он молчал. О главном. Вот уже три месяца.
С отрочества знал он, что его любовь к Отечеству ждет часа ратного подвига. Судьба уготовила ему не воинский, но гражданственный подвиг. Он готов к нему. Известно, что размер цели создает размер возможностей. Прекрасной цели освобождения России от рабства достичь не удалось. Но возможность не предать этой цели и после поражения у него и у его товарищей осталась - молчать, ни в чем не сознаваться. Остаться верным данному слову. Он молчал бы и далее, не будь сегодняшнего, 4 апреля 1826 года, допроса и очной ставки...
Тайна "Русской правды"
К марту 1926 года Следственная комиссия имела уже достаточно полную картину заговора декабристов, деятельности Северного и Южного тайных обществ, Общества соединенных славян.
Не могли найти только политического, идеологического документа декабристов - написанной Павлом Ивановичем Пестелем Конституции "Русская правда".
Надо сказать, что монарх проявлял к первой республиканской Конституции Российской особый, нетерпеливый интерес; декабристов-южан пристрастно допрашивали о ней, разыскание "тайных бумаг Пестеля", как называли "Русскую правду", велось особенно упорно. С положениями Конституции Никиты Михайловича Муравьева Николай I познакомился: Муравьев, успевший сжечь её перед арестом, по настоянию Следственной комиссии восстановил почти весь текст. В "Русской правде" монарх предполагал прочесть какие-то особые планы цареубийства, которые арестованные скрывают или не знают. Следственная комиссия упорно - почти без вариаций - задавала декабристам-южанам один и тот же вопрос: "Известно ли вам содержание "Русской правды" и где она находится?"
Другая причина нетерпеливого внимания монарха к Конституции Пестеля состояла в необходимости действовать.
"Русскую правду" необходимо найти, изъять и, может быть, уничтожить, чтобы не стала она источником новой крамолы и знаменем новой когорты вольнодумцев. Угроза, что Пестелева Конституция пойдет "гулять" по России в списках и станет возмутителем ещё ненаступившего спокойствия, оставалась. Ее следовало вручить в монаршие руки или получить абсолютно точное свидетельство, что "Русская правда" уничтожена. Последовательность разыскания Конституции выстраивается по мемуарам и следственным делам декабристов таким образом: первым, безусловно, был допрошен Пестель, затем Н.И. Лорер. Чернышев на очередном допросе начал угрожать Лореру страшными карами. В "Записках" Лорера читаем: "Долг чести и клятва (заявил декабрист) не позволяют открыть, где "Русская правда". Пусть автор "Русской правды" разрешит меня от клятвы, хоть письменно, и тогда я вам скажу. Чернышев схватил на столе какой-то лист бумаги, подал мне и сказал: "Читайте". Я тотчас же узнал почерк руки Пестеля и прочел: "Русская правда" была отдана в присутствии майора Лорера поручику Крюкову и штабс-капитану Генерального штаба Черкасову1, уложенная в ящик, чтоб быть зарытой на Тульчинском кладбище". После этих строк я взял перо и подписал внизу: "Действительно так"2.
Однако с этой информации началась путаница в показаниях, так как поручики Н.А. Крюков и А.И. Черкасов утверждали, что на кладбище "Русскую правду" не закапывали и что она сожжена.
Штабс-лекарь Ф.Б. Вольф показывал: "Когда уже общество было открыто и все были в смятении, то однажды говорили мы с Юшневским, где бумаги полковника Пестеля. Я говорил, что они, кажется, у Пушкина или Заикина, на что он полагал, что лучше их сжечь, что я и сказал Пушкину и Заикину, а после они мне говорили, что сие исполнили"1. То же утверждал генерал-интендант А.П. Юшневский. С Вольфом они возглавили Южное общество после ареста П.И. Пестеля.