Криптонит - лебрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня обожгло как от удара хлыстом. Унижением. Я неловко улыбнулась, но щёки вспыхнули от невидимого удара, и я задребезжала, раздробляясь на кусочки. И они скрежетали, скрежетали.
Что-то во мне, инородное, царапалось.
— Преподаватель сказал, что у меня большое будущее. Что моё исследование…
— Какой преподаватель? Ваш школьный учитель? — со смехом перебил дед. Столешница помутнела, а в носу появилась резь. И как и всегда, в такие моменты я поднимала в себе всю свирепость, на которую была способна, выдвигала вперёд подбородок и прямо смотрела в глаза. Хищники, не видя твоего страха, тебя не съедят.
— Комиссия из университета, — голос слегка задрожал, выходя из-под контроля. Вожжи этого разговора и всех прочих были в руках деда. Как и всегда. И, как и всегда, видя мои слёзы, он с лёгким отвращением морщился.
И я превращалась в драчливого мальчишку, раз девочкой я ему не нравилась.
— Господи, Юлечка, они говорят это всем участникам! Ты уже себе напридумывала воздушных замков? Ну как все девушки… взрослая уже вроде бы… Говорил я тебе — сходила на конференцию со мной, ну и выбросила это из головы, всё это… сплошное позёрство, — голос его всё больше сочился презрением, и тем сильнее во мне ломалось сопротивление, но я изо всех старалась держать эту стену руками, которые слабели с каждой секундой.
— Конференция была интересной, мне понравилось. Но я взяла второе место, только потому что первое взял сын члена комиссии.
Это был последний оставшийся козырь у меня в рукаве. Но глядя в равнодушные глаза деда, будто он смотрел на вазу, на его снисходительную улыбку, я поняла, что это не сработало.
— Идеальная работа всё равно бы взяла первое, — этот надрез был сделан очень тонким скальпелем — так, что легче добраться до самых невидимых, самых больных нервов. Дед всегда был искусным хирургом человеческих душ. И всё, что он говорил дальше, уже не воспринималось заполненными морским шумом ушами. Почему у меня так горят щёки — у меня, бесстыжей меня? — Не расстраивайся, милая, ты расстроилась? По-моему, у тебя хорошо получается фотографироваться. Не забивай этим свою хорошенькую головку. Ну зачем тебе эта наука?
«Нет, нет, нет, он не должен увидеть. Никто не должен увидеть. Этого нет».
Я приподняла бровь и нагло расслабилась на стуле — как всегда делал он. В кои-то веки я поняла, зачем он так делал.
«Ты меня не достал, старый пердун».
— И правда, деда, зачем? — выплеснула я, ядовито улыбаясь. И за этой ядовитой ухмылкой на хорошеньком личике, которое всегда было личиком драчливого мальчишки, никто не заметил того, что не должен был заметить. — Когда я получу Нобелевскую премию, не говори, что ты меня поддерживал.
«Твоё мнение не значит для меня ровным счётом ничего».
Я повела себя так, как и хотела — прямо как тот самый упорный потомок Юдина, который сквозь тернии всё равно идёт к звёздам. Во мне родился тот самый гнев, который всегда побуждал меня к действию. Но на этот раз мне не захотелось заниматься наукой. Я захотела сделать кое-что другое — это гадкое желание было в моих бешеных глазах.
А дед засмеялся, как будто щенок сделал особенно интересный пируэт. Так, словно я поддержала правила его игры. Так, словно я так и не стала хотя бы двухклеточной, способной на попытку.
За этим хорошеньким, холодным личиком никто не заметил того, чего не должен был. Оно выражало лишь гнев — его я и чувствовала. Моё первое главное поражение.
Но в эту гремящую мелодию барабанов и литавр всё-таки вклинивались отголоски стыдливых фортепианных аккордов. Почти неслышные, но я всё-таки вспомнила.
Вспомнила, как всё детство мечтала стать другим человеком, надевая на себя миллионы чужих масок, потому что мне всё время
было
стыдно.
* * *
Границ не существовало. Вплоть до моих семнадцати я думала, что могу брать всё, что захочу, даже если мне это не дают — особенно, если это мне не дают — поэтому в тот вечер я сбежала из дома и оказалась возле его двери. Узнала адрес у Сан Саныча, оправдавшись чем-то незначительным и таким далёким от нас — чем-то вроде забытой тетрадки или ещё чем-то. Сан Саныч, как и другие взрослые, ничего не заподозрил и не заметил — того, что цвело рябиной, а потом покрывалось инеем, прямо у него перед носом.
Он не пускал меня ни в свою душу, ни в свою жизнь, так что я решила, что я просто вышибу дверь. В стиле того самого мальчишки, кем я была всё своё детство.
Границ не существовало — пока я не встречала взгляд голубых глаз, полувопросительный и прохладный. И тут же мальчишка терялся в молекулах воздуха, и рождалась робкая девочка.
Вот оно. Эта девочка была такой мне незнакомой, и я так боялась с ней знакомиться.
Смущённая, трепещущая и влюблённая. Безрассудная. Она всё испортила.
— И что ты делаешь здесь в девять вечера? — тяжёлый, изучающий взгляд — осуждающий, одёргивающий будто за подол юбки, напоминающий вести себя прилично.
Вот здесь начинается граница моего прежде безграничного мира. Первая граница в моей жизни, первое «нет», первая стена, и я впервые в жизни учусь останавливаться, разбивая голову о лёд.
Здесь моя робкая девочка стыдливо сжимается.
— А что, нельзя? — вздёргиваю бровь, как если бы вздёрнулась на виселице у всех на виду. В этом было точно такое же дерзкое отчаяние. Мальчишка всё-таки оказался сильнее — и он размахивает кулаками, он отталкивает его плечом, входя в тёмную квартиру. Но несмотря на то, что из холодного тамбура он попадает в тепло, трястись не перестаёт.
Он безрадостно хмыкает, захлопывая дверь и щёлкая замком. В этом звучит родительская покорность перед детскими капризами. Это доводит меня до белого каления моментально, и я резко поворачиваюсь на каблуках сапожек к нему, блестя глазами.
— Почему ты никогда меня не приглашал? — имея в виду, конечно же, не квартиру. Я хочу наброситься на него, как на дичь, поэтому голос звучит резко, деспотично-требовательно. «Прошло уже два месяца, как мы вместе, почему ты не мой, почему, почему?». Я помню это ощущение из детства: самая тяжелая артиллерия, когда не получаешь желаемого — истерика. Она всегда работала, но ни разу с ним.
В тебе так много этого голода чёрной дыры, что она буквально вопит.
— А ты когда-нибудь говорила, что хочешь этого? — и опять эти вопросы, справедливые вопросы, которые сводили меня с ума, как и любая правда о себе. С ним невозможно было биться в