Город на холме - Эден Лернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
− Меня не надо награждать. Пока он не сдох, моя работа не сделана.
− Если бы моя работа была такой же простой, как твоя. Но, к сожалению, это не так. Если я не отчитаюсь о расследовании и наказании, то отчет будут требовать у начальника округа, а за дело возмется военная прокуратура. Там другие сроки. Поэтому я накажу тебя в административном порядке сам. Понижение в звании до рядового и две недели тюрьмы. Как твоя нога?
− Болит.
− Очень хорошо. Будешь отбывать срок в тюремной больнице. Там режим полегче и там тебя таки будут лечить. Это вообще безобразие, что ты с таким ранением тут ковылял. Иди.
Я уже открывал дверь, когда услышал:
− Стамблер!
− Да, мефакед.
− Не забудь позвонить домой. В тюрьме у тебя телефона не будет.
Уходить с базы мне было запрещено, теперь я официально числился арестованным. Тель Румейда готовилась к субботе, а я сидел у входа на базу, безоружный, со следами от свежеспоротых капральских полосок на рукавах. Ждал наряд военной полиции, который должен был меня забрать. С одной стороны, я хотел попрощаться с Ури и Хиллари. С другой стороны, мне было неудобно мешать им готовиться к субботе и лишний раз напоминать о своих неприятностях. С третьей стороны, я боялся, что их соседи превратят мои проводы в политическую демонстрацию. Конечно, это честь, когда люди такого калибра признали тебя за своего и проявляют с тобой солидарность. Но командир тоже отнесся ко мне по-человечески, и я не хотел его подводить. Как всегда, на небесах все решили, не спрашивая у меня. Несколько человек увидели меня по дороге с работы и сами обо всем догадались. Люди все приходили и приходили к воротам базы. Собралась небольшая толпа и начались крики.
− Позор!
− Вы не дали ему исполнить свой долг, и его же за это наказываете!
− Это иностранцы ему пакостят!
− Пусть командующий сам к нам выйдет!
− Он защищал наши семьи!
Вдруг из задних рядов раздался сердитый звонкий крик:
− Да пропустите же нас!
Хиллари. Ни с кем не спутаешь.
Люди сзади оглянулись и толпа мгновенно расступилась. При всех моих дружеских чувствах к Хиллари и восхищении ее хуцпой[98], я сразу понял, что дело не в ней. По образовавшемуся проходу прямо ко мне шла очень пожилая женщина в голубом тюрбане под цвет глаз, несмотря на возраст, чистых и ярких. И лицо человека всю жизнь делавшего только добро, согревавшего окружающих своей любовью. К восьмидесяти годам все, что человек из себя представляет, написано у него на лице. Люди кругом благоговейно зашептались. Теперь я понял, кто это. Живая хевронская легенда, несшая на руках своего умершего младенца по темной дороге из Кирьят-Арбы[99]. Я вцепился пальцами в прутья решетки и смотрел на нее. Я же тут ни одного террориста не ликвидировал, так чтобы навсегда. За что мне эта честь?
− Не расстраивайся, Шрага, – сказала она ласково, совсем по-матерински. – Знай, что мы будем рады, если Хеврон станет твоим домом. Ты один из нас, ты это доказал. Мы все пришли проводить и поддержать тебя. Передай своей матери коль а-кавод[100] от всех нас.
У меня мало того, что отшибло мозги, так еще и пропал голос, как всегда от сильного волнения. Я только и мог, что голову перед ней склонить.
Загудела полицейская машина. За мной приехали. Эзра с Алексом были в рейде, так что они меня не провожали. Я спокойно заложил руки за спину и ощутил холодный пластик наручников. Улыбнулся собравшимся:
− Шалом ве-леитраот[101].
Мы проезжали мимо того самого блокпоста, на котором я имел столько приятных бесед с международными наблюдателями. Восемь жалоб за две с лишним недели. Маловато. Если бы я мог целиком сосредоточиться на этом, не отвлекаясь на вывихнутую ногу и пропавшую Малку, они бы вообще у меня света белого не взвидели.
Один из полицейских протянул руку мне за спину и расстегнул наручники.
− Только без глупостей, ладно? Не подводи меня.
− Он хромает. Ты что, не заметил? – отозвался второй.
То, что командир назвал тюремной больницей, было, собственно, лазаретом на четыре койки. Врача там не было, только фельдшер. На рентген и обследование меня возили в “Сороку” под конвоем. Осмотрев рентген, ортопед разразился длинной тирадой в адрес военного начальства и армейских коллег, призывая на их головы все небесные и земные наказания. Но вообще мне в тюрьме понравилось. Дома я бы так не отдохнул. Все, что от меня требовалось, это являться на утреннюю и вечернюю проверки. Первые два дня я просто сидел, тупо уставившись в стену. Столько всего произошло за последний месяц, я стал другим. Из зеркала над умывальником на меня смотрело тридцатилетнее лицо, каждая линия, как заостренное лезвие, а глаза неподвижные. Я же все делал правильно, так почему я чувствую себя таким опустошенным? На что у меня ушло столько сил? Пройдет, сказал я себе. Недосып, оставленное без лечения ранение, ужас от потери. Вот что меня вымотало. Надо оклематься и перестать страдать. Никому в Хевроне я уже не помогу, ради тамошних евреев я сделал все, что мог. Теперь у меня свои заботы. Надо устраивать Ришу в интернат для слепых. Надо ехать искать Малку. Дни я проводил за чтением и выписыванием в тетрадку английских слов. Ночами было хуже. Стоило мне закрыть глаза, как меня начинал преследовать стук белой трости по каменным ступеням. Иногда я видел Малку на хевронской крыше. Я прекрасно понимал, что она зовет на помощь, несмотря на то, что узнавал только свое имя в потоке незнакомых русских слов. Снова и снова я снимал бронижилет, снова и снова прыгал – и застревал в воздухе между двумя крышами. Застревал и беспомощно смотрел как безликое существо ее убивает.
Национальные праздники я провел в тюрьме, что было большой удачей. Йом а-Зикарон и Йом а-Ацмаут[102] в нашем районе – это испытание не для слабонервных. Вся страна, вытянувшись, стоит под звуки сирены, а эти кривляются как на Пурим. Вся страна радуется, а эти ходят в разодранных одеждах и кричат “гевалт”. Не нравится вам эта страна – постройте свою. Не хватает ума, знаний, отваги, силы, инициативы, не хватает всего, чего другим евреям хватило, – значит, самое лучшее, что вы можете сделать, это уйти в тину и не возникать. Мой тюремный срок закончился, и мне выдали назад гражданскую одежду и телефон. В ящике было два сообщения. От Эзры – твоя работа сделана. И от Хиллари – рефуа шлема[103], привет от всех наших, ждем в гости. Приятно, что не забыли. И вдвойне приятно, что работа сделана.
С тремпиады меня сняли первым. Солдатский мешок и медицинская трость сделали свое дело. Водитель несколько раз пытался втянуть меня в разговор, но я отвечал односложно. Наконец он не выдержал:
− Ты что, оле хадаш[104]?
Это еще что за новости. Семья отца живет здесь с 1700-желтопятого года. Я иерусалимец в девятом поколении. Каждый раз, когда какая-нибудь американская или европейская правозащитница на блокпосту называла меня оккупантом, я делал удивленные глаза и делился с ней этой пикантной подробностью.
− Нет, – сдержанно ответил я. – А почему вы так решили?
− Мы уже полчаса едем, а ты высказался один раз, сугубо по делу и очень тихо.
Ну вот, я, оказывается, ненормальный, потому что не начинаю с места в карьер орать, как это делает большинство людей в нашем благословенном краю. Сослуживцы в армии говорили мне: “Стамблер, ты как привидение”. − “Почему?” − удивлялся я. “Потому что тебя не слышно”. Арабы регулярно принимали меня за важную шишку, хотя прекрасно знали наши знаки различия – именно потому, что я не суетился и не открывал рта раньше, чем это было необходимо.
Бина, видимо, высматривала меня из окна, потому что не успел я дохромать до середины двора, как она пулей вылетела из двери на первом этаже и повисла у меня на шее. Я коснулся губами ее виска, ощутил ее волосы у себя под ладонью. Теперь нас на весь район ославят извращенцами, но мне было все равно. После Хеврона это казалось таким мелким и жалким.
* * *Мой рассказ на кухне у гверет Моргенталер затянулся далеко за полночь. Пасхальный седер на крыше. Насмешливые глаза Эман, глядящие на меня сквозь брильянтовую паутину. Фадель с его горькой трогательной любовью и такой понятной ненавистью. Рейды и блокпосты. Несгибаемые люди, встретившие меня пощечиной и камнями в спину, просто потому что устали. Элементарно устали сражаться за нас всех одни. Эти же люди, подарившие мне за месяц больше тепла и поддержки, чем моя бывшая община за всю жизнь. Иностранные наблюдатели, приезжающие – о, Господи! – из Европы учить нас морали и нравственности. Туфля в моей левой руке и убийца Авреми ничком на полу. Постукивание трости по камню и лицо обладательницы – прекрасное, бесстрашное, все понимающее. И детектив Розмари Коэн.
− Вот так я потеряла своего сына, – сказала гверет Моргенталер, гася сигарету. Она смотрела на стену, поверх моего плеча.
− Вы о чем?
− Он стал баал-тшува. Я терпела все. Я сделала кошерную кухню, я не смотрела в шабат телевизор. Я старалась не иронизировать, хотя поводов было предостаточно. Ну, не мне тебе рассказывать. Мне было очень сложно смириться с тем, что мой сын не видит в женщинах полноценных людей, что он перестал думать собственной головой и что на любую ситуацию у него уже готова цитата. Но когда он сказал, что души неевреев имеют другое происхождение, что в них нет божественного света, я указала ему на дверь. На прощание он сказал, что так написано в Тании[105], а если мне это не нравится, то это моя проблема.