Город на холме - Эден Лернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
− Он стал баал-тшува. Я терпела все. Я сделала кошерную кухню, я не смотрела в шабат телевизор. Я старалась не иронизировать, хотя поводов было предостаточно. Ну, не мне тебе рассказывать. Мне было очень сложно смириться с тем, что мой сын не видит в женщинах полноценных людей, что он перестал думать собственной головой и что на любую ситуацию у него уже готова цитата. Но когда он сказал, что души неевреев имеют другое происхождение, что в них нет божественного света, я указала ему на дверь. На прощание он сказал, что так написано в Тании[105], а если мне это не нравится, то это моя проблема.
− Он хабадник?
− Он стал равом, – горький, безумный смех. – Мои статьи читала вся страна, я училась в Сорбонне, у моего отца была библиотека в три тысячи томов, а мой сын ничего не хочет знать, кроме Тании. Как хунвейбин с собранием изречений Мао, честное слово.
Из последней фразы я понял только “собрание изречений” и поспешил перевести разговор на знакомые понятия.
− Где он?
− Не знаю. Где-то заграницей. Я уже несколько лет его не видела и не слышала. Он предупредил, чтобы я не надеялась увидеть внуков. Что он не допустит моего разлагающего влияния на них. Тебе это ничего не напоминает, Шрага? Отгородить детей от всего, что может заставить их задуматься и усомниться.
Еще как напоминает. Но почему она рассказывает мне об этом сейчас?
− Но я здесь, – осторожно напомнил я.
− Ты! Ты посмотри, в кого ты превратился! Ты довел человека до самоубийства! Ты издевался над людьми на блокпостах! И приходишь ко мне сюда, ожидая, что я буду встречать тебя, как героя! Эти хевронские фанатики промыли тебе мозги. Лучше бы ты сходил с ума на почве шабата и кашрута, чем стал расистом. Уходи!
Она беззвучно уткнулась лицом в свои руки, скрещенные на столе. Ритмично вздрагивали худенькие плечи под красивой шалью с бахромой. От этих движений звенела ложечка в стакане, который стоял с ней рядом. Если бы она не любила меня, она не стала бы так плакать. Это совсем не то, что мой отец или родители Ури, которым мнение соседей и коллег важнее собственного сына. Я настолько бесшумно, насколько мог, встал со стула и сел на пол. Аттикус встал на задние лапы и принялся лизать мне шею, как собака. Он ведет себя как настоящий хевронец. Сначала не слишком приятная проверка на стойкость и верность, а потом − море любви для того, кто прошел эту проверку. Через какое-то время гверет Моргенталер подняла голову и обратилась ко мне:
− Ты еще здесь?
− Да, я еще здесь. Если вас так интересуют чувства чужих людей, неужели мои чувства не заслуживают такой же меры уважения, хотя бы такой же? Вы же столько раз говорили, что я не чужой вам.
− Не чужой, – эхом откликнулась она.
− Я не считаю, что арабы чем-то хуже евреев в глазах Всевышнего. Мы все Его дети, для Него наши жизни одинаково ценны. Но я не на Его месте. Я на своем. В Хевроне я четко увидел, что арабов опекает весь мир, а евреи могут рассчитывать только на самих себя. У нас обычный конфликт за землю, каких в человеческой истории был вагон. Да, конечно у нас больше прав на эту землю, но эти права никто никогда не признает, и хватит тратить силы на то, чтобы их доказывать. В любом конфликте бывают побежденные и победители. Да, мы победители и потому не популярны. Проехали и пошли дальше. Что вы от меня-то хотите? Чтобы я любил всех одинаково? Но такой любви грош цена. Чтобы я любил врагов больше, чем своих? Это уж точно не признак душевного здоровья. Значит, остается одно – любить своих больше, чем врагов. Да, я старался не допускать иностранных наблюдателей в Тель Румейду. Вам бы понравилось, если бы на вас с утра до вечера были нацелены видеокамеры? Так почему хевронские евреи должны это терпеть? Да, я считаю, что убийца ребенка ради развлечения не имеет права ходить по земле, и поступил соответственно. Вы же знаете меня не первый год, вы лучше всех знаете, как трудно мне иногда бывает вникнуть в эмоции даже самых близких людей. Где написано, что я обязан вникать в эмоции врагов, которые на каждом углу кричат, что хотят убить меня и отнять мою землю? Я понимаю, что их женщинам, детям и старикам тяжело стоять в очереди на блокпостах и сидеть взаперти во время комендантского часа, но чем я могу им помочь? Исчезнуть? Это должен сделать еврей, чтобы понравиться наконец арабам и всему миру? Освободить их от своего присутствия? Ни на что меньшее они не согласны. Если вы сейчас скажете мне уйти, то я уйду. Но вы не властны сделать так, чтобы я перестал любить и защищать вас.
Она продолжала плакать, но уже в голос, навзрыд. Хорошо, значит, спазм в горле закончился. Постепенно я стал выделять из всхлипов членораздельные слова:
− Не могу… не могу… не могу во второй раз.
Почему ее сын не сделал то же самое? Почему он ушел, а не остался, не попытался заново ее завоевать? Зачем ему, она все равно его навсегда. Почему я вечно занимаю чужое место? Дома я занял место отца, здесь место сына. Только с Малкой я был на своем месте.
Она подняла на меня заплаканное лицо.
− Не уезжай, Шрага. Там действительно опасно. Это не Хеврон, это хуже. Не уезжай, ты ничем ей не поможешь. Ты… ты моя единственная радость.
И оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей и будут они одна плоть.
− Офира…
Как долго она ждала этого момента. Почему я должен делать ей больно.
− Офира, ну как же я не поеду? Такой сын не сделает тебе чести.
До меня слишком поздно дошло, что она поцеловала меня в лоб.
− Глупенький. Зачем мне твоя честь.
* * *Не знаю, молилась ли она о том, чтобы я не уезжал. Не было такого еврейского обряда, который бы она в свое время не высмеяла – от капарот[106] до миквы. Тогда я думал, что она делает это, чтобы поддержать меня, помочь преодолеть страх перед наказанием свыше за каждый шаг. Но дело было не во мне. Насмешкой и иронией она маскировала собственную боль от потери сына, раскаяние в том, что она его недолюбила, не поняла, оттолкнула. Может быть, забыв про иронию и вольнодумство, она отчаянно взмолилась о том, чтобы не лишиться своей, как она выражалась, единственной радости. Первая молитва за много лет, молитва из глубин отчаяния дошла Куда Надо. Иначе я ничем не могу объяснить то, что в назначенный день самолет в Мюнхен улетел без меня.
За три дня до отлета я проснулся от детского голоса, зовущего:
− Шрага, Шрага, вставай!
Тувья, маленькое привидение с пейсами, в короткой, не по росту, пижаме. Два месяца назад, когда я уходил на сборы, пижама была еще нормальной длины.
− Тувья, ты чего шастаешь по ночам? Ты, что, описался?
− Не я описался, – строго и печально пояснил мой братишка. – Нотэ описался. Он плачет.
Вот еще новости. Четырнадцать лет человеку, а ведет себя как маленький. Случилась неприятность, помойся, смени белье и спи дальше. Балаган-то зачем устраивать?
− Шрага, идем. Я боюсь. Он не может говорить. Он так плачет!
Нотэ сидел на своей кровати сжавшись в комок и уставившись в стену. Иссер и Лейзер смотрели с верхних ярусов испуганными глазами. Кровать Залмана стояла аккуратно застеленная. Через неделю должна была состояться его свадьба, и по этому поводу он просто не вылезал из дома учения. Не хватает еще, чтобы он мне тут мешал. На мое появление Нотэ никак не отреагировал.
− Нотэ, пойдем отсюда. Надо дать младшим поспать.
Лучше бы я молчал. Нотэ поднял на меня похожее на маску лицо и тихо ответил:
− Конечно, надо дать младшим поспать. Я должен был умереть тихо, чтобы до утра никого не беспокоить. Прости, что я не справился.
− Я не это хотел сказать. Я хотел сказать, что нам надо поговорить наедине и здесь для этого не место.
Медленно двигаясь, Нотэ оделся, собрал с пола грязное белье и мы вышли из спальни. На кухне он сел в той же позе, обхватив руками поджатые к телу колени. Снова глаза в стену. Я вскипятил чайник, заварил чай русским способом, как научила меня Малка. Совсем другой вкус, чем из пакетика.
− Нотэ, мне кажется, тебе плохо.
− Ты только сейчас это заметил? Мне очень плохо. Я себя ненавижу. Я весь мир ненавижу. Каждую минуту, когда я не сплю, я сам себе противен. Я противен окружающим и тебе в том числе. У меня даже нет сил умереть как следует.
Это не спектакль. Ему таки плохо. Мне тоже в его возрасте не было сладко. Но я не помню, чтобы я когда-нибудь хотел умереть. Наоборот, я хотел, чтобы умерли все, кто мне по каким-то причинам мешал или просто не нравился.
− Почему ты не сказал мне, что тебе плохо?
− Тебе? Шрага, о чем ты? Ты же не испытываешь ко мне ничего кроме презрения. У тебя это на лице написано. Как только ты понял, что тебе не будет от меня толку, ты перестал меня замечать. Почему от меня нет толку, ты даже не поинтересовался.
− Хорошо. Я сейчас задаю тебе прямой вопрос – что происходит?
Он замолчал. Было слышно только, как зубы стучат о край чашки.
− Как ты думаешь, где я был, когда не был дома?
− В доме учения. Ты готовился к бар мицве.