Город на холме - Эден Лернер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
− Спасибо тебе за Хиллари, – тепло сказал мне Ури, на вид типичный светский тель-авивец в джинсах, только при бороде и в кипе. – Она у меня бедовая. Забывает иногда, что тут немножко не Калифорния.
Можно подумать, что я отбил Хиллари у разъяренной толпы. А то какой-то недоделанный хомо с видеокамерой.
− Откуда ты знаешь, что это я?
− Ты же у нас кинозвезда местного значения.
У меня начало сдавать терпение. Какая еще кинозвезда.
− Эти бэбиситеры арабов засняли на видеокамеру твою беседу с моим Исраэлем и выставили в интернет, – пояснил Шимон. − Там ничего не слышно, зато все видно.
Я окончательно завис. Зачем вывешивать беседу в интернет, если ее не слышно?
− Зачем они это сделали?
− Чтобы исходить ядом в комментариях. ЦАХАЛ на службе у фанатиков и расистов. Солдат стоит на коленях перед сыном поселенца.
Очень хорошо. Именно этого я и хотел.
Поселенцы распрощались со мной, расселись по машинам и отчалили на работу. Оказывается, они застали мой спектакль по дороге на стоянку. Задержался один Шимон.
− Я прошу у тебя прощения за свою несдержанность. Я подумал над тем, что ты сказал. Пока армия нас отсюда не выселяет, мой сын больше не будет создавать ситуаций, при которых солдаты могут пострадать.
Сказал я, предположим, совсем не это, ну ладно.
С этого дня евреи Тель Румейды признали меня за своего. Каждый день на блокпосте появлялось какое-нибудь маленькое чудо в пейсах с кульком или коробкой и словами “мама-просила-тебе-передать”. Передавали они, может быть, и мне, но мамы были опытные и знали, что я стою на блокпосту не один. Так что порции там были соответствующие. В свободное от службы время я ремонтировал кое-что по мелочи в их палисадниках, общался с детьми, если те были не в школе, пару раз свозил на джипе женщин за покупками в Кирьят Арбу. В дома в отсутствие мужчин не заходил, нравы тут были очень строгие. Исключение составляла Хиллари. Она не видела ничего ужасного в том, чтобы вынести мне стакан сока на крыльцо, сесть на ступеньку повыше и начать болтать. Ури целый день работал, и Хиллари было элементарно скучно. Ребенок всего один, совсем маленький, в смысле, еще ходить не начал. Как только они начинают ходить, скучно уже не бывает, это я знал из собственного опыта.
− Твой муж точно не будет возражать, что мы разговариваем? – спрашивал я ее.
− Шрага, ты дикий. Мы ничего не нарушаем. Мы все цивилизованные люди. У тебя, наверное, есть невеста. Она бы стала тебя в чем-то плохом подозревать только потому, что мы сидим на одном крыльце и болтаем?
− Нет, не стала бы.
− Ну вот. А ты думаешь Ури дурнее паровоза?
На это мне было нечего возразить.
Из рассказов Хиллари я понял, что они тут в некоторой степени белые вороны. У них не было того, что в Меа Шеарим называется ихус. Родители Ури, университетские профессора и левые активисты, еще пять лет назад отказали ему от дома. Если бы они только знали, как они похожи на моего отца и других столпов нашей общины. Похожи в своей ненависти ко всем евреям, которые от них отличаются, и к государству, построенному этими евреями.
− А твои родители?
− Мать в Штатах. А отец я даже не знаю кто.
− То есть как не знаешь?
− А мать и сама не знает. Прыгала из койки в койку.
Я встал.
− Хиллари, нельзя так неуважительно высказываться о своей матери. Я не хочу это слышать. Какая бы она не была, она тебе жизнь дала.
− Не уходи. Я больше не буду. Мне страшно одной.
Как маленькая, честное слово. Как это, наверное, страшно расти без отца. Лучше даже такой как у меня, чем никакого. Под звон голосистых хевронских цикад, я слушал про то, как мать подолгу оставляла Хиллари в разных семьях, а сама уезжала на поиски просветления и нирваны. Как может мать так себя вести? И что такое “просветление” и “нирвана”? Я видел, как Хиллари мучается, пытаясь подобрать на иврите слова для объяснения этих, видимо, очень сложных понятий и сжалился.
− Расскажи мне лучше про Америку. Мне же интересно. Я не был нигде дальше Тель-Авива.
Хиллари бросила взгляд на манеж, где спал ее сын. Манеж был закрыт сверху мелкой металлической сеткой, призванной задержать снайперскую пулю.
− Сейчас приду.
Через минуту я держал на коленях увесистый альбом с фотографиями. Там были виды Сан Диего, национальных парков, гор и Тихого океана. Хиллари рассказывала, как провела последние четыре года жизни в Америке в богатой нееврейской семье, в которой было три сына, а они мечтали о дочке. Мраморный дворец посреди идеально подстриженного газона, апельсиновые деревья и розовые кусты. Штат прислуги из пяти человек.
− А вот это я.
На фотографии на Хиллари была немыслимо короткая юбка, да еще с разрезами. Я не видел такого никогда и ни на ком, даже в Тель-Авиве. В каждой руке у нее было по какому-то странному предмету. Они были похожи на разноцветную пышную швабру на короткой ручке.
− Это что?
− Помпоны. Я была капитаном команды чирлидеров.
− Что такое чирлидеры?
− Ну… – Хиллари замялась. – Это когда девушки в коротких юбках машут помпонами, прыгают и кричат.
− Зачем?
− Для мотивации. Чтобы футбольная команда лучше играла и выиграла.
− А если девушки не будут прыгать и кричать, команда будет играть плохо?
− Ну как тебе объяснить? Каждая американская девушка мечтает быть чирлидером, а я была капитаном. Мистер и миссис Норвелл приходили на все футбольные матчи. Исполнилась их мечта – сыновья-футболисты и дочь-чирлидер. Они хорошие люди. Я даже Рождество с ними отмечала. Сейчас вспомнить совестно. Что я знала о том, кто я? Только фамилия – Коэн. И еще мать говорила, что бабушка оставила в концлагере свой разум, что с ней было жить невозможно.
− Мой дед тоже был в концлагере.
− Тебе повезло. Ты всегда знал, что ты еврей.
Да уж, повезло.
− А почему ты не сменила имя? Разве Хиллари это имя для еврейки?
− А оно мне подходит. Оно мне помогает. Понимаешь, по-английски мое имя означает “веселая, неунывающая”. А в Хевроне без чувства юмора никак. Жизнь тут тяжелая, люди суровые.
− Ты про евреев?
− Скорее про евреек. Меня рабанит[89] конкретно недолюбливает.
− Какая рабанит?
− Главная.
Это было мне знакомо. Жена высокопоставленного человека может при желании сильно испортить жизнь любой другой женщине, которой из общины некуда деваться. Моя мама этого делать не хотела и не могла. Хоть в этом ей повезло. Теперь я понял, почему Хиллари целый день сидит одна и так запросто и охотно общается со мной, чужим человеком, резервистом, который долго в Хевроне не задержится. Просто мне можно сказать то, чего никому из соседок не скажешь.
− Что ей не нравится?
− Не пойми меня неправильно. Я очень ее уважаю. Но я не могу быть кем-то, кем я не являюсь, ради ее удобства. Понимаешь, я всегда была очень самостоятельной, я еще и маму свою опекала, она вечно витала в каких-то облаках. Я привыкла все решать сама. Если мне нужен совет, я спрошу мужа. А она считает, что ничего в поселении не должно происходить без ее одобрения. Когда мы только начали тут жить, она запретила мне петь солдатам на блокпостах.
− Как это петь?
− Обыкновенно, под гитару. Я хорошо пою. Солдатам нравилось.
Еще бы им не нравилось.
− А Ури что сказал?
Сказал, будут неприятности. Были неприятности.
− Хиллари, если ты хочешь знать мое мнение, то рабанит была права. Конечно, ты хорошо поешь. Конечно, солдатам нравилось. Женское пение − это вообще мой любимый звук на земле. Ваши голоса − это подарок Всевышнего нам, которые умеют только хрипеть и орать. Но Хеврон − это не место для публичных исполнений. Здесь арабы по улицам ходят, и у них тоже уши есть. Они все наши враги, а некоторые еще и развратные, как мужчины везде, поверь мне. Чем они заслужили такую радость? Почему Ури должен делиться с ними этой драгоценностью? Ты о нем подумала?
По ее удивленному лицу я понял, что поделиться с ней этой простой мыслью рабанит не догадалась. Наверное, она сказала, что пение вводит солдат в грех, и при одном взгляде на эти благочестивые лица Хиллари словила большое ха-ха.
− Ты вообще здесь жить хочешь?
− Очень хочу. Кстати, во многом благодаря рабанит.
− Не понял.
− Она все время дает мне понять, что я избалованная калифорнийская штучка, не умею любить Тору и родину и вообще у меня для Хеврона кишка тонка. А у меня характер упрямый. Раз Ури решил, что его место здесь, то мое место с ним.
− А арабы с их европейскими наседками тебя не напрягают?
Я чуть не сказал “европейскими и американскими”, но вовремя удержался.
− В смысле страха или в смысле чувства вины?
− Чувства вины.
− За что, Шрага? За то, что я тут живу? В Америке тоже бывает, что соседи друг другу не нравятся. Но не мы начали тут оргию убийств. Мы защищаемся. Я что, должна чувствовать себя виноватой в том, что наша самозащита успешна?
− А страх?
− А то нет. Я каждый день его преодолеваю. Элеонора Рузвельт говорила: женщина, она как пакетик чаю – не поймешь, какого она по-настоящему цвета, пока в кипяток не опустишь.