Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 - Вольфрам Айленбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время своего «фабричного года» Вейль не столько вступила в прямой контакт с «реальностью», сколько столкнулась с конкретной версией своего или чьего угодно существования – с опытом отрицания человека как мыслящего существа с живым телом, когда возникает ощущение, «что у тебя нет никаких прав, какими бы они ни были и к чему бы ни относились».
Но главное – она на собственной шкуре почувствовала, что способна не только терпеть это тотальное бесправие, но и считать его неким актом освобождения более высокого порядка. Она видит в этом путь к иному пониманию самой себя. Шаг в ту область, которая перекрывает и трансцендирует чисто человеческие желания и решения.
Когда Вейль пишет, что тотальное «отчуждение индивида» невозможно, корни этой невозможности следует искать в ее фабричном опыте 1934–1935 годов, в осознании потустороннего всему социальному источника, чье целительное и освобождающее действие открывается только тогда, когда человеку кажется, что его собственная ценность упала до нуля. По ее словам, «чувство личного достоинства, развившееся в обществе, разрушено. Нужно создать его заново, хотя усталость убивает все мыслительные способности. Приходится напрягаться, чтобы сохранять это новое чувство»[44].
Этот опыт «нового чувства» достоинства по ту сторону всех известных нам его воплощений, стал для Вейль ключевым событием и определил ее дальнейший путь в мысли. Физически обессиленная, летом 1935 года она заканчивает свой «фабричный год» еще и с надломленной психикой. Но еще никогда она не чувствовала себя такой свободной и такой уверенной в себе и в своей миссии.
Перед законом
Ханна Арендт в 1934–1935 годах тоже невольно обогащается опытом существования за пределами обычных представлений о праве и человеческом достоинстве. Как и большинству беженцев, особенно евреев из Германии, в парижской эмиграции ей грозит ситуация, не предусмотренная существующим национальным законодательством. На основании принятых в гитлеровской Германии после 1933 года и постоянно ужесточающихся расовых законов, а также закона «о лишении немецкого гражданства»[33], принятого летом 1933 года, бежавших евреев и критиков режима можно было лишить немецкого гражданства без права апелляции, что и происходило всё чаще и чаще. Поэтому Арендт и ее семья могли стать во Франции беженцами без гражданства, то есть людьми, оказавшимися в странном промежуточном положении относительно всех сторон правового спектра. Франция предоставляла таким людям carte d’identité – хотя бы какой-то признанный государством документ, удостоверяющий личность, – но и его было получить всё труднее с ростом числа беженцев. Но, что было еще тяжелее, обладание таким документом скоро стало условием для поступления на работу (а выдавали его, как правило, тем, у кого уже есть работа).
В результате немецкие и особенно немецко-еврейские беженцы, этот печальный авангард уже наметившегося миллионного потока, пребывали по большей части в непрерывно ускоряющемся вихре проблем, направление и скорость которого менялись от недели к неделе. Нередко он трагикомическим образом запутывал людей относительно того, к какой нации они теперь принадлежат, если вообще принадлежат; легально они находятся во Франции или нет; на ком они еще женаты, а на ком уже нет.
Как в старой детской песне о шляпе-треуголке, в первые годы после прихода Гитлера к власти тысячи и тысячи немецкоязычных беженцев блуждали по французской столице, стараясь раздобыть документы, работу, квартиру. Друзья Ханны Арендт с мрачным сарказмом отмечали, что именно тогда в книжных лавках появились первые переводы Франца Кафки на французский язык.
Кафе между Монпарнасом и Латинским кварталом становятся для интеллектуальной немецкой диаспоры постоянным местом обитания – не из стремления к экзистенциалистскому образу жизни, а из-за экзистенциальной опасности. Когда бывшие знаменитости, некогда благополучные писатели и философы, многолетние завсегдатаи берлинских кафе стали ежедневно встречаться в совершенно новых для них условиях социальной бесприютности и языковой беспомощности, случиться могло всё что угодно – прекрасное и волнующее. Главным ограничением для этих людей слова был языковой барьер, мешавший их вхождению в круг французских интеллектуалов. Даже те, кто свободно владел французским, как, например, Вальтер Беньямин, оставались в Париже в лучшем случае аутсайдерами, которых приглашали на вечеринки и приемы скорее из сочувствия, чем из искреннего интереса. Вот если бы немецкие ученые степени можно было обменять на франки, тогда можно было бы закатывать праздники! Но сейчас не хватало денег даже на самое необходимое.
Разумеется, и во французской эмиграции не все статусные различия исчезли. Такие солидные в плане статуса и достатка фигуры, как Томас Манн или Лион Фейхтвангер, которого еще в августе 1933-го лишили немецкого гражданства (одновременно с Генрихом Манном), селились на виллах Лазурного берега. Центром притяжения для звездных немецких писателей в эмиграции стал городок Санари-сюр-Мер. Летом 1933 года Манны с прислугой поселились на вилле La Tranquille с шестью спальнями. Оттуда Томас Манн каждый день отправлялся в гости к Лиону Фейхтвангеру на «печальный чай (Trauertee)»[45] под скептическими взглядами жившего там же Олдоса Хаксли, который описывал заносчивых новичков как «довольной унылую компанию», «по которой заметны все фатальные последствия эмиграции»[46]. Равными и во французской эмиграции они были только перед законом. Все они были никто в правовом нигде.
Родные места
Хорошо тем, кто сразу наладил связи с местными сообществами и имеет посредников. Двадцатишестилетняя Ханна Арендт, твердо решившая «никогда больше не связываться с интеллектуальными занятиями»[47], в Париже решительно отказывается от роли ученой и принимается за практическую работу, каковой в данной ситуации для нее может быть только работа «еврейская»[48].
Ее первая должность, еще без carte d’identité[49], – секретарша в сионистской организации «Agriculture et Artisanat»[34] под руководством сенатора Жюстена Годара, призванной «давать молодежи сельскохозяйственное и ремесленное образование, чтобы подготовить ее к переселению в Палестину»[50].
Прибытие еврейских беженцев из Германии и из Восточной Европы вызвало напряжение в уже сформировавшейся еврейской общине Парижа. Во-первых, там опасались политического доминирования левых из числа новоприбывших, а во-вторых, того, что немецкоязычные евреи спровоцируют рост антисемитизма во Франции, ведь в период успехов Гитлера и Муссолини они представляли собой идеальный образ врага для набиравших силу в ту пору французских фашистов. Беньямин так охарактеризовал доминирующие настроения: «Эмигрантов ненавидят еще сильнее, чем немцев»[51].
Это совершенно не значит, что в самой эмигрантской среде царило согласие: немецкие эмигранты, в основном бывшая интеллигенция, зачастую смотрели на евреев из Восточной Европы, простоватых и менее либерально настроенных, с тем же презрением, что и французские евреи на немецких. Мало того, Ханна Арендт вспоминала, что «французское еврейство было уверено, что все евреи из-за Рейна были так