Сорок роз - Томас Хюрлиман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Губендорф была тяжелая грудь, широкие бедра, крепкие икры и густые, медовые волосы, заплетенные в косу и уложенные венцом вокруг головы; лицо ее как бы лучилось золотистым сиянием, ровно икона, и даже мать-настоятельница, обыкновенно избегавшая подобных слов, называла губендорфовские формы пышными, а губы — чувственными. В классе за нею признали центральное место, и никто не сомневался, что Губендорф первая выйдет замуж, вероятно за немецкого героя-летчика. Мать-настоятельница тоже была уверена, что у Губендорф большое будущее. Когда чтица особенно хорошо справлялась со своей задачей, она получала кусочек шоколада, а когда во внутреннем дворе затевали игру в баскетбол, трехногая аббатиса стояла у окна своего кабинета, смотрела на спортплощадку и довольно кудахтала, если ее любимице удавалось забросить мяч в корзину:
— Allez, Гюбендёрф, vous êtes merveilleuse![34]
Иногда центральная фигура лихо распевала какой-нибудь шлягер двадцатых годов — «Друг, милый друг» или «Мой зеленый кактусенок», — а Кац аккомпанировала ей на пианино. Бывало, они и в четыре руки играли, и в пылу бравурных ритмов бедра их иной раз соприкасались.
После трапез сытый пансион волной выплескивался во внутренний двор, где в полдень и вечером им дозволялось часок погулять, под ручку, группами по трое-четверо, смех и разговоры не возбранялись. В таких случаях одна всегда оставалась без пары, сидела на невысокой каменной стенке, читала дешевенький рекламовский томик, наблюдая, как Губендорф со свитой спесиво вышагивает мимо. Это плохо? Нет-нет, ведь когда постоянно повторяешь все тот же день и вместе с другими читаешь молитвы, когда ешь все то же рагу и носишь такую же юбку, как все, такие же гольфы, такие же сандалии и такое же белье из колючей шерсти, мало-помалу начинаешь и чувствовать, как все, и думать, как все, а малейшее отклонение от этого воспринимаешь как помеху.
Все воспринимали как помеху, что за спиной у Кац, по выражению матери-настоятельницы, высилось большое «но».
Крещеная, но…
Католичка, но…
Хорошая пианистка, но к органу ее подпускать не стоит, ей недостает решающей предпосылки — священного огня.
Возможно, тут есть доля истины, думала Кац и полагала правильным, что ее оставляют сидеть на стенке.
Однажды ноябрьским вечером, когда внутренний двор был полон густого тумана, Губендорф со свитой остановилась подле нее.
— Я вот рассказываю дамам, какой мне представляется моя свадьба. Не хочешь присоединиться к нам, пройтись кружок, а, Кац?
Та, к кому обращались, потупила глаза, потом легонько покачала головой.
— Одного у нее не отнимешь, — заметила королева своим придворным, — у нее есть стиль.
* * *Во вторую монастырскую зиму Кац заболела гриппом. Ее поместили в больничку, которую в обиходе называли концлагерем и где, кроме слабительного, иных лекарств не было. Она слабела с каждой неделей, исхудала, ровно скелет, и смиренно погрузилась в горячечные видения.
Однажды утром она обнаружила, что соседняя койка занята. На высоких подушках лежала молодая монахиня, в чепце, с восковым лицом; звонким, точно колокольчик, голосом она сообщила, что сопровождает на органе девятидневное богослужение и мессы. По утрам монахиня преклоняла колена под черным распятием, висевшим в простенке, или присаживалась к Кац на край койки, утирала ей потный лоб. Разве органистка не хворала? Да нет, хворала, но только вечером, к часу молебна, когда в церкви воспевали о доброй ночи, свободной от происков супостата, у нее поднималась температура, она распахивала на груди белоснежную сорочку и говорила:
— Господи Иисусе Христе, жених мой, забери меня к себе!
Дважды в день обеим давали белый слабительный порошок, и скоро они так обессилели, что не могли подняться с кровати. Спали и дремали, забывались и бредили, а когда из темноты доносился четырехголосный напев, монахиня-органистка восклицала, что вот теперь пора, вот теперь она вступит в Господню благодать.
— Вам не страшно?
— Нет, милая, меня там ждут.
Тогда-то Кац поняла, что надо действовать. Аккуратно вырвала из своей Библии пустую страницу и огрызком карандаша, подвешенным возле температурного листа, написала на тонкой бумажке: «Губендорф, помоги!» Силы ее были на исходе, она едва не рухнула без чувств возле койки. Но сумела еще сложить из страницы голубка, поднять светомаскировочную штору и отправить мольбу о помощи в заснеженный внутренний двор. Теперь оставалось только ждать. Ждать, и молиться, и надеяться.
— Держитесь, — крикнула она монахине, — держитесь!
На следующий день лицо умирающей органистки стало совершенно прозрачным и ангельски прекрасным. Без сомнения, нынче вечером отворятся небесные врата и жених примет Свою невесту, дабы на сильных руках Своих, закаленных на кресте, отнести ее в обитель мироздания. Снова долетело песнопение, мольба о доброй ночи, свободной от происков супостата. И наконец свершилось: послышались шаги, дверь открылась, в комнату хлынул свет, и Губендорф с криком бросилась к ее постели.
— Речь не обо мне, — прошептала Кац, — а о красавице органистке…
— О какой органистке? — спросила Губендорф, и только теперь, из последних сил приподняв голову с подушек, больная увидела, что показывает рукой в пустоту.
— Вот только что она была здесь, — едва внятно выдохнула она, — на той койке…
Ночью пришел врач, военный, из полка, расквартированного неподалеку. Он приказал немедля отменить слабительное, дал ей немного сладкой воды, потом слизистого супа, велел принести бисквитов и шоколада, и уже спустя несколько дней королева, прогуливаясь по двору, могла видеть высоко наверху, за решеткой окна, тоненькую белую фигурку, достаточно окрепшую, чтобы слегка помахать рукой.
* * *На чердаке монастыря, в царстве летучих мышей и привидений, после короткого, знойного лета тоже господствовала многомесячная зима. Забираться в эти Палестины было strictissime[35] запрещено, тут находилась голубятня, а согласно преданию, передаваемому от поколения к поколению, то был приют сладострастия. Рядом стучали башенные часы, в слуховом окне жалобно завывал ветер, заметая внутрь хлопья снега, пламя свечи трепетало, и, когда било полночь, половицы содрогались, будто настал день Страшного суда. Обе воспитанницы с распущенными волосами сидели друг против друга на покрытом серо-белыми пятнами дощатом полу — слегка раздвинув ноги. Чтобы отогнать страх перед матерью-настоятельницей, шепотом твердили латинские спряжения: «Oramus, oratis, orant, cantamus, cantatis, cantant», потом Губендорф подсунула ногу под ночную рубашку Кац, а та скользнула ступней меж бедер Губендорф. Это называлось «ножной рояль». Одна легонько касалась срама другой, потирала, нажимала, щекотала… Они что же, подружились? Да нет, вряд ли это можно назвать дружбой, слишком уж они разные. Блондинка королева задавала тон, брюнетка волей-неволей довольствовалась ролью кухонной судомойки. На прогулках во дворе обе блюли дистанцию и все же каким-то загадочным образом были связаны друг с другом. Губендорф спасла жизнь юной Кац.
Сердца бились учащеннее, ножки потирали сильнее.
— Salve Regina, Mater misericordiae, — тихонько бормотали обе, — привет Тебе, Царица, Матерь милосердия!
— Когда стану взрослой, — простонала Губендорф, — я бы хотела носить фрак!
— Фрак?!
— А в глазу монокль!
— А я, — возбужденно шепнула Кац, — как женщина хотела бы стать такой, как Генуя среди городов!
* * *Аминь, аминь. Молиться и учиться, учиться и молиться. Кто желает сохранить свою жизнь, потеряет ее. Тот же, кто оную теряет, сохранит ее в лоне сообщества. И повторялся день, вековечный, повторялась прогулка, в четверг, игра в четыре руки, в воскресенье, и секретная вылазка на чердак, в полнолуние. Раз в неделю приходила почта, но, поскольку никто не должен был знать, где прячется Кац, она никогда не получала ни письма, ни посылки. Только временами, обычно по большим праздникам, на Рождество, на Пасху, на Троицу или на Успение Богородицы, самолично заезжал брат и испрашивал у преподобной матери-настоятельницы, которой целовал перстень, разрешения поговорить с сестрой.
Тогда они с братом сидели в гостевой комнате за столом, покрытым клеенкой, из церкви долетали звуки органа, и муха, словно бы всегда одна и та же, своим жужжанием подчеркивала беспомощное молчание.
Был пасмурный осенний вечер; пахло снегопадом, и в монастыре стало еще холоднее обычного. Брат зябко ежился, однако же Кац давно привыкла к полярным зимам обители Посещения Елисаветы Девой Марией. Ни в беленных известкой коридорах, ни в космическом пространстве ночного чердака она никогда не мерзла. Происходившее за монастырскими стенами ее более не интересовало. Лица начали блекнуть, люди обернулись тенями. Любопытно, как выглядят тетушки? Они привезли ее сюда на машине, но было это так давно, чуть не целую вечность назад, и лица трех миссионерш превратились в пустые овалы.