Пламя свободы. Свет философии в темные времена. 1933–1943 - Вольфрам Айленбергер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже в девятнадцать лет, когда она только начала изучать философию в Сорбонне, Бовуар называла противоречие «между „я“ и другими» своим главным вопросом[39]. И, точно так же как полностью погруженный в свое собственное творчество Сартр удачно стал для нее в студенческие годы «большим таким же», Симона Вейль заняла для нее в те же годы позицию «большого другого».
Как два магнита, при первой встрече они решительно отвергли друг друга:
Сильный голод в Китае унес много жизней, и мне рассказывали, что, узнав об этом, она [Вейль. – В. А.] разрыдалась: эти слезы укрепили мое уважение к ней даже больше, чем ее философские способности. Я завидовала тем, чье сердце могло отзываться на события в мире. Однажды я смогла подойти к ней. Не помню уже, как завязался разговор; категоричным тоном она заявила, что сейчас на земле важно только одно: Революция, которая накормит весь мир. Я не менее решительно возразила, что проблема не в том, чтобы облагодетельствовать людей, а в том, чтобы найти смысл их существования. Она смерила меня взглядом и сказала: «Сразу видно, что вы никогда не голодали». Наши отношения на этом закончились.[40]
Стремление Вейль слиться со страданиями других людей, особенно далеких, столкнулось с абсолютным слиянием Бовуар с «я» – своим собственным и близкого ей человека, – направленным против всех остальных. В призыве «найти смысл их существования» для Бовуар кроется двойная проблема. Во-первых: на чем основывается существование, полагающее себя осмысленным? И во-вторых: какую роль играет или должно играть при этом существование других? Иными словами: какой смысл порождает для моего существования существование других, если этот смысл вообще есть?
Что касается ее лично и смысла ее жизни в этом мире, то совершенно достаточно существования Сартра. К остальному можно относиться с равнодушной иронией; а если не получается, то от других людей только один эффект: они чертовски мешают.
В футляре
Вся ее предшествующая жизнь была определена нежеланием проявлять эмпатию к окружающим – если таковые вообще существуют, – и речь тут не о простой психологической особенности. В конце концов, вся конструкция новой философии, начиная с Рене Декарта, отягощена сомнениями в том, откуда замкнутый в своем собственном мышлении субъект может знать, что существуют другие мыслящие субъекты. Ведь невозможно забраться внутрь другого в буквальном смысле. Всё, что относится к сознанию других людей, – всего лишь умозаключения на основе личного опыта. Примерно в таком духе: «На его или на ее месте я бы думал, чувствовал, переживал так-то и так-то…» Казалось бы, Декарт в Размышлениях о первой философии (1641)[41] раз и навсегда показал, что подобные выводы могут быть ложными – или даже вовсе не иметь разумных оснований. Если ты достиг высот в искусстве философского скепсиса, то никто и ничто не сможет убедить тебя на примере поведения других людей, что это тоже думающие и чувствующие создания. Может быть, это автоматы, роботы без настоящей внутренней жизни. Вот слова, написанные французским философом в XVII веке: «я <…> всегда говорю по привычке, будто вижу из окна людей, переходящих улицу <…>, а между тем я вижу всего лишь шляпы и плащи, в которые с таким же успехом могут быть облачены автоматы»[42].
Едва ли не буквальное описание той установки, с которой Бовуар и Сартр, эта интеллектуально-симбиотическая парочка, садились за столики в кафе Руана, Гавра или Парижа. Окружающие не существуют для них как люди. Они вдвоем – единственные по-настоящему чувствующие существа. Остальное человечество – не более чем декорация для их мысленных построений. Увлекательная, но в конечном счете ограниченная позиция: Сартр и Бовуар это ясно чувствуют, ибо неизбежной расплатой за мнимую уникальность становится утрата непосредственности и полноты бытия[43].
Отсюда столь характерный для их возраста вопрос: как избежать этого увядания реальности, не допуская посягательств на неприкосновенную независимость своего сознания. Как можно выбраться из футляра собственной головы таким образом, чтобы мир других не начал что-то там диктовать? Как можно всерьез воспринимать мир и его требования, не удаляясь от него на ироническую дистанцию?
Волшебный эликсир
Как-то раз накануне Нового, 1933-го, года они пошли выпить с бывшим сокурсником Сартра Раймоном Ароном[20]. Арон ненадолго вернулся в Париж из Берлина, куда уехал на год по стипендии. Они встречаются в баре «Bec de Gaz» на Рю дю Монпарнас, и гость из-за рубежа знакомит их с новейшим течением в немецкой философии – феноменологией. Бовуар вспоминает:
…мы заказали там фирменный абрикосовый коктейль. Арон указал на свой стакан: «Видишь ли, дружок, если ты феноменолог, то можешь рассуждать об этом коктейле, и это философия!» Сартр чуть ли не побледнел от волнения; это было как раз то, к чему он стремился не один год: говорить о вещах, таких, с которыми он соприкасался, и чтобы это было философией. Арон заверил его, что феноменология в точности отвечает его стремлениям: преодолеть сопротивление идеализма и реализма, закрепить одновременно самостоятельность сознания и присутствие мира таким, каким он нам открывается.[44]
Итак, вот он – новый, третий путь в мышлении, ведущий в свободно интерпретируемую повседневность и позволяющий сохранять ртутную подвижность собственных мыслей, не отказываясь от прямого контакта с так называемой реальностью. Но что это за путь? Каковы его основные принципы?
Посвятив немало времени, несмотря на языковые сложности, интенсивному освоению первоисточника, Сартр и Бовуар убедились в том, что, действительно, еще до Первой мировой войны математик и философ Эдмунд Гуссерль, преподававший в Гёттингене и Фрайбурге, разработал новый подход к философскому исследованию. Выдвинув лозунг «Назад, к самим вещам», он призывал своих адептов к максимально точному, непосредственному и, прежде всего, беспристрастному описанию данности, доступной сознанию. Какими ему являют себя вещи?
Концентрацию на данном – близкая к медитации, она явилась ключевой для метода Гуссерля, – стремление ничего не прибавлять и ничего не игнорировать, философ назвал «редукцией». А главный вывод заключался для него в следующем: сознание, как бы оно ни было устроено и что бы оно собой ни представляло, всегда направлено на что-то! Мы чувствуем сладкий вкус ликера, нам не по себе от шума проезжающих мимо автомобилей, мы вспоминаем об отпуске в Испании, надеемся на хорошую погоду. В той степени, в которой наше сознание в принципе нами схватываемо, оно всегда является сознанием чего-то. Эту его имманентную направленность на предмет или действие Гуссерль называет «интенциональностью». И впрямь, абрикосового коктейля в центре Парижа достаточно, чтобы уяснить эту истину.
В тесной