Лик и дух Вечности - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот как странно, — в другой раз удивлялась мама. — О многом я на десятилетия забыла, а теперь оно вспоминается, словно было вчера. Вижу руки Марины Ивановны… Ну не изящные как у белоручек, не холенные, но не это их отличало.
— А что?
— Пальцы у нее были интересные — толстенькие и на концах загнуты вверх. И длинные, и красивые, а на концах — как у белошвейки… Да и ногти широковаты. Портили они ей руку.
— На таких ногтях, пожалуй, нельзя было делать маникюр.
— Ну конечно, — хмыкнула мама. — Зря к ней цеплялись разные фифочки, обсуждали ее. И такой разной, двойственной она была вся — прекраснейшая фигура, а плечи широкие и шеи нет. Или лицо: взять все по отдельности — просто классика, а вместе соединить — привет из орды.
Мама прикрыла глаза, что-то промурлыкала непонятное. А заметив, что я озадачилась, пояснила:
— Вспоминала стихи, которые Марина Ивановна придумала для меня.
— Ого!
— Да, — кокетливо сказала мама. — Было в ней чисто детское озорство. Вот, например, она вдруг спросила, действительно ли меня зовут Евой. Я, конечно, смутилась, назвала свое полное имя — Прасковья.
— Да неправильно это! — вскричала Цветаева и засмеялась звонко и неожиданно. — Такого имени вовсе нет.
— А как правильно?
— Правильно Евпраксия. Вот вам от меня стихи, — сказала она. — На память о сегодняшней встрече:
И блеск острословья,И тихое солнце согласия:Прасковья, Прасковья,Ты — княжьего роду Евпраксия.
— А Ева — это правильно? Меня так только здесь называют. А дома я Паша.
— Ну с чего вдруг Паша? — задергалась на стуле Марина Ивановна от возмущения. — В вашем имени нет звука «ш», да и звук «а» только раз встречается. А вот Ева — это, да, наиболее правильно!
Мама призналась, что ей тоже имя Ева нравилось, но она постеснялась сообщать про объяснения Цветаевой родным. Да и не до имени было, когда она вернулась домой, — война…
Бесспорно одно, думаю я теперь: если бы мама хотела скрыть факт и причины своего довоенного отъезда в Москву и разлуку с мужем, унести с собой память о том периоде, то не рассказывала бы мне о нем. А так ведь не просто рассказывала — а пропускала через возникший в ней тогда кристалл многое из последующей жизни, словно намекала мне: это важное, не дай ему пропасть. И правильно, что я об этом пишу — прочь все сомнения.
Были у мамы и другие встречи с Мариной Ивановной, но о них — в ходе повествования.
***
После этого неожиданного знакомства с Цветаевой, которое сблизило его участников, Розалия Сергеевна по-настоящему подружилась с мамой, начала проникаться ее интересами, перешла на более короткое общение. Теперь они вместе ходили на литературные вечера, в библиотеки, на встречи с писателями. Мама Ева, часто задерживаясь допоздна в городе, не ехала на дачу и тогда оставалась ночевать на квартире у родственников.
Юрий Тихонович, начавший с нового учебного года преподавать на вечернем факультете, этому только радовался — больше он не беспокоился, что жена остается дома одна и, возможно, скучает. Он поддерживал мамины планы в отношении дальнейшей деятельности и все повторял, что у нее есть только год для адаптации в столице и в выбранной специальности, а со следующего года надо непременно учиться.
— Девочку пока оставьте у родителей, а Борис пусть приезжает, — говорил он, — мы ему работу найдем. Жить у вас будет где.
Хорошие это были беседы, добрые, и мама боялась только одного — перемен, способных нарушить такое течение жизни.
***
Машу Белкину Ева, отправившаяся на встречу вместе с Розой, сразу не узнала — словно не она стояла на условленном месте в цигейковой шапочке и с муфтой, а настоящая дама, и следа на ней не осталось от той девчонки, которая со смехом выбежала из приемной Литинститута, не глядя под ноги. Да и взгляд у нее стал другой — какой-то вальяжно-скучающий, подернутый пеленой, какая возникает от сытой жизни, без проблем и сложностей, когда человек, боясь заразиться неблагополучием, смотрит поверх толпы, заодно не замечая случайно встреченных знакомых. Тогда это и не беда, и на это не обижаются, понимая, что люди, так здорово устроившиеся, видят и узнают только приглашенных в свой дом или тех, кто их приглашает к себе. Общения вне привычного круга или незапланированного они не признают.
— Она? — теребила Еву Роза.
— Ой, кажется, она!
— Но какая стать, какая поза! Сразу видно особу из избранных.
— Такое скажешь, — осаждала ее Ева. — Ты тоже избранная, если говорить честно. А может, это и не она.
Но молодая женщина посматривала на часы и всем видом показывала, что кого-то ждет. Ну если это она, а возьмет и уйдет, тогда где ее искать? Пришлось идти к ней с вопросом.
— Вы Маша? — спросила мама и когда женщина улыбнулась своей прелестной улыбкой, широко показывая ровные зубки, сомнения отпали сами собой.
— А что же вы не признаетесь? — спросила Маша. — Я заметила вас сразу.
— Сомневались, — призналась Ева, возвращая Маше деньги за туфли, а заодно и выбранный с Розой подарок. — Спасибо за все. А это моя родственница, сотрудник музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.
— Розалия Сергеевна Мейн, — отрекомендовалась Роза, которая, и правда, осталась на отцовой фамилии, посчитав, что Иванченко, которую носил муж, слишком для нее неподходящая.
— Мейн?! Сотрудница музея?
— Да. А что?
— Вы не свояченица ли самому Цветаеву, основателю музея?
— Ну… — Роза многозначительно повела глазами и замолчала.
— Впрочем… да, — Маша замялась. — Все дело в его детях, о которых теперь лучше не распространяться.
— Может, посидим в кафе? — нашлась Роза. — Я знаю, где неподалеку подают горячий шоколад.
В молодости знакомства завязываются быстро, через несколько дней Ева и Роза уже были в гостях, и поводом к их новой встрече, конечно же, послужил не основатель музея Иван Владимирович Цветаев, а его дочь Марина.
Глава 2. Истинный облик М. Цветаевой
Мама в который раз перечитывала материалы о Марине Цветаевой, благо, зрение ей не изменяло — очков с диоптриями +3 вполне хватало для комфортного преодоления печатного текста. Она ревниво держала на своей прикроватной тумбочке все книги, что я смогла достать, и изучала их по утрам, проснувшись раньше всех и не решаясь ходить по квартире, и по вечерам, когда над Алуштой стояла первозданная тишина, а из открытого балкона в комнату струился морской воздух. Море находилось всего-то в 500 метрах от нее, его хорошо было видно даже ночью. А днем мама предпочитала сидеть в Сети, находя те материалы, которых у нас не было в бумажном варианте, и не только книги, но и другие интересные публикации, в журналах, на сайтах. Компьютер стоял на балконе, в углу, защищенном от солнца, и мама устраивалась за ним на маленьком диване, открыв доступ воздуха с той стороны, с которой ее не доставали прямые лучи светила. Читать с экрана монитора, где регулируется масштаб изображения, ей нравилось: во-первых, она чувствовала себя как бы на людях, возможно, в библиотеке или в своем книжном магазине, а во-вторых, владение компьютером подтягивало ее, молодило, делало участницей сегодняшней жизни, а не давно отдыхающей, дряхлой пенсионеркой.
Привыкшая обходиться без общения, она не спешила делиться впечатлениями. От чтения отрывалась часто — уставала. Тогда, если находилась в комнате, закрывала книгу, вставив пальчик между страницами, и смотрела куда-то вверх, а если была на балконе, то отворачивалась от монитора и всматривалась в кроны деревьев или в небо, в облака. Ее природе, повторюсь, замкнутость не была свойственна, она возникла от образа жизни с отцом — ревнивым, не допускающим маму ни до подруг, ни до соседей, но постоянно отсутствующим дома по своим делам. Но в минуты особенно хорошего настроения, когда душа освобождалась от грусти и памяти о потерях, когда приходил отдых от тревог за многоярусное потомство, мама раскрывалась, и охотно не только рассказывала, но и рассуждала, анализировала, с волнением переживала прошлое и восклицала: «Надо же, как давно это было, а я его поняла только теперь!»
— Так много о ней написано, — говорила она, — а вот почему-то все больше скупыми мазками. Нет душевности, словно писали про картину или пейзаж. А она была очень необычная, яркая, о ней можно говорить и говорить. Я же все помню!
— Это тебе так казалось, мама, — отвечала я, — что яркая, необычная. Ты кто была? Провинциальная девушка, почти деревенская, мало видевшая, мало понимающая, тем более в столичной жизни, в такой специфической среде, как литературная. Для тебя, конечно, там было много поразительного. А те, кто о ней писал, хорошо ее знали, часто видели, и поэтому не находили ничего необычного. Возможно, она их даже раздражала.
— Могло такое быть, что раздражала. Ее присутствие очень сильно ощущалось. А еще зависть сказывалась.