Баланс столетия - Нина Молева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кортеж двинулся вдоль левой стены нижнего этажа, не обращая внимания на картины. Первые пояснения принадлежали Поликарпову: число участников, число произведений, народных — столько-то, заслуженных — столько-то, именитых…
После первых отсеков шаги начали ускоряться — Манеж явно давил своими масштабами. Но существовал сценарий осмотра. Старательно отработанный во всех деталях. Подогнанный к особенностям характера Хрущева и к его интересам. К тому, что занимало премьера в последнее время и могло вызвать совершенно определенную реакцию.
Закупочные цены! Никакой оценки художественных достоинств. Только деньги, потраченные музеями на приобретение отдельных произведений. К тому же суммы запутанные — до и после проведенной денежной реформы. Отношение 1:10 с жонглерской ловкостью срабатывало за и против показываемых картин.
Все напоминало хорошо поставленный балет. В нужных местах Суслов чуть отодвигался, давая место напористо рвавшемуся к премьеру Серову. Обвинение было сформулировано, примеры должны были его подтверждать и усиливать. На нарушения законов красоты в конце концов можно было и закрыть глаза, если бы не трата народных средств («налоги НАШИХ трудящихся!») и прямой грабеж государства.
Годом раньше на другой выставке Хрущев мог сказать: «Вопросы оценки произведений — ваши профессиональные вопросы, и вам незачем ко мне апеллировать. Каждый должен заниматься своим делом». Теперь же в нем приходил в негодование рачительный хозяин, умевший, по его собственному убеждению, дорожить каждым рублем. И сколько же надо было пережить народу, чтобы самые обороты речи, сама форма властного окрика и угрозы не вызывали негодования, оставались невоспринятыми!
И все-таки — все-таки главным было не это. Но вошедшее в плоть и кровь, ставшее существом натуры ощущение полного бесправия художника. Суд зрителей, грамотный или неграмотный, тонкий и проникновенный или вкусовой и никак не пережитый, мог быть даже злобным, даже роковым в своих психологических последствиях — только не грозившим гражданской смертью и политической расправой. Так было всегда, но в России так уже не было больше тридцати лет. Начиная с «исправления попутчиков» и выяснения классовых позиций каждого из бесчисленных художественных объединений в 1920-х годах.
Проблем компетентности партийных судей и их ставленников не существовало, как не существовало сомнения и в том, что все собственно профессиональные вопросы выдвигаются исключительно как дымовая завеса для сокрытия классового облика «попутчика». Подобное определение каждого художника продолжало существовать в сознании всех тех, кто взял бразды партийного правления на рубеже 1920–1930-х годов.
Натюрморт Фалька, повешенный где-то в верхнем ряду. В полутьме. В результате лишенный той цветовой сложности, которая составляла смысл его раскатившихся по столу картофелин. Ничто не поддавалось литературному описанию, и впечатление от лилово-серой гаммы было сродни впечатлению от музыкального этюда. Трепетная и недоступная равнодушным глазам красота повседневного мира.
«Вот видите натюрморт?» — «Да там ничего толком не разглядишь». — «Вот именно ничего. И за это художнику заплачено 50 тысяч рублей». — «Что-о-о?!» Глаза Хрущева превращаются в щелочки, щеки начинают подпрыгивать. Короткая рука судорожно рубит воздух: «Пятьдесят? За эту мазню? Да вы что?!»
Лица членов Политбюро сохраняют равнодушие. По-видимому, истерические выкрики им привычны и, может быть, даже не влекут за собой серьезных последствий. «Да мой внук, если захочет, лучше нарисует. Тоже мне картина! Тоже мне работа! Мазня!» Слово пришлось по вкусу. Повторяется на разных нотах. Доставляет удовольствие. Разрядку. «Мазня!» В напряженной, вибрирующей тишине ни звука, ни дыхания. Все ждут.
«Такое и осел хвостом намалюет. Денег ему дать! Денег на билет до границы — пусть уезжает туда, где его мазня будет нравиться. Советскому народу она не нужна. Вон из нашей страны!»
Но его же нет. Четыре года как нет. Перед глазами разрытая яма в песке Калитниковского кладбища. Прощание без прощальных слов. Без почестей, пусть казенных, трафаретных. Страх. Гнетущий страх, от которого покойному наконец-то удалось уйти.
Сразу после отъезда Хрущева удается задать вопрос председателю Союза художников СССР Сергею Герасимову: «Вы же знали, это была первая разрешенная музеям покупка Фалька, Штеренберга, Древина. Вы не могли не знать, Штеренберг уже давно не в состоянии жить на свою живопись, а Фальк никогда».
Поджатые губы. Захолодевшие глаза. «Этим вопросом мне не приходилось заниматься. Как руководителю Союза». — «А как человеку?» Злое молчание…
Разве не правда, что между «правильными» и «неправильными» художниками, как и писателями, давно и прочно пролегла пропасть: миллиардеры и бедняки, принцы и нищие? Нищие в самом буквальном и страшном смысле слова. Как вычеркнуть из памяти картину: у киоска с художественными принадлежностями в подвальном помещении МОСХа на Беговой сгорбленная фигура старика в пальто, помнящем довоенные годы. Истертом до белизны на швах. Залатанном черным сатином у карманов. И ладонь с мелочью, на которой он пытается отсчитать копейки на покупку самого маленького тюбика самой дешевой краски. «Я давно, знаете ли, обхожусь землями. Кадмий и зелень по карману…»
Да понимаете ли вы, что ему НЕОБХОДИМО ПИСАТЬ! Так же, как вам. Больше, чем вам. Потому что для вас это деньги, для него — смысл жизни, и он знает, в свои семьдесят с лишним лет твердо знает, что у него денег на самое необходимое уже не будет никогда. Откуда у вас уверенность, что его способности не заслуживают своего места в истории и не могут идти ни в какое сравнение с вашими? Потребности — да, конечно. Но способности?!
Что это — презрение к отверженным? Потому что среди тех, на чью долю выпали все унижения старости, большинство — жертвы бесчисленных кампаний, бушевавших на фронтах культуры и прежде всего на изофронте. Форма утверждения собственной позиции в искусстве, форма борьбы с идейными противниками по принципу: «Ура пролетарскому искусству — бей „Голубую розу“?»
И в этом искаженном, трансформированном представлении об искусстве полное отсутствие простой человечности, мысли о духовных ценностях. В искусстве можно спорить творчеством, произведениями — если вообще здесь уместны поединки — но методами физического уничтожения?! Насилия и попрания чувства профессионального и человеческого достоинства?
Осмотр подходит к концу. Хрущев с бранью перебрал всех «леваков» и резко поворачивает к выходу: «Мы научим вас беречь государственные деньги! Совсем распоясались! Работать разучились!»
На пути премьера вырастает Суслов: «Еще несколько залов наверху» — и неслышный шепоток. Почтительный и доверительный. Что-то неуловимое возникло в отношениях этих людей, и Суслов явно не собирается потерять выигранного. Вернее — отыгранного. Слишком много поставлено на карту для былого доверенного сотрудника. Это он корпел над составлением бесчисленных выступлений премьера и всего несколько дней назад лишился своих исключительных прав: его функции целиком перешли в руки Леонида Ильичева. Суслов оказался и вне вновь образованной Идеологической комиссии при ЦК. От былого специалиста по идеологии явно хотели избавиться.
Секундное замешательство. Хрущев досадливо морщится. Будто колеблется. Но кортеж угодливо разворачивается. Уже направляется к лестнице. Уже пристраивается за премьером. «Ладно!» И снова торопливый шепоток. Информация Суслова не укладывается в несколько слов, затягивается, продолжается уже на лестнице.
На верхней площадке группа художников — из участников всей Манежной выставки были приглашены только тринадцать студийцев. «Я еще не видел ваших работ. Но вот они, — кивок в сторону Суслова и исчезнувшего за его спиной Серова, — говорят, что у вас мазня. И я им верю».
Неловкая пауза. Премьер делает шаг в направлении зала: «Значит, как это называется — Студия Белютина?»
NB
Из дневниковых записей Э. Белютина.
«Черная масса людей вышла из-за последнего щита в зале и стала подниматься по лестнице. Было тихо. Мы стояли группой. Нас было тринадцать мужчин и одна женщина. Возраст от 25 до 35 лет. Многие с бородами, с длинными волосами, мрачные и молчаливые.
Хрущев прошел несколько ступенек: „Куда?“
Я вышел вперед и показал рукой на зал.
— Спасибо, — сказал Хрущев.
Я открыл дверь. Хрущев остановился. Комната была пуста.
Электрический свет заливал стены, на которых висели яркие портреты, пейзажи, картины. Они были экспрессивны по цвету и рисунку.
— Где тут главный, где господин Белютин? — спросил Хрущев.
Головы Косыгина, Полянского, Суслова, Шелепина повернулись в мою сторону.
— Вы помните своего отца? — спросил Хрущев.