Баланс столетия - Нина Молева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звонок из Парижа, с острова Святого Людовика. Романовичи: «Что у вас? Может быть, все-таки ошибка? Недоразумение? Случайность? Или — вы думаете…» Вопрос повис в воздухе. Что могли они, парижане, знать о том, что происходило у нас? Разве что обращаться мыслью к собственной жизни, к тому опыту, который еще никогда и никому не удавалось передать. В галерее Ламбер открывалась большая персональная выставка Белютина.
К Зофье Романовичевой отношение особое. В 1958 году одновременно с опубликованными «Пшеглёндом артистичным» военными рисунками Белютина вышла ее повесть «Баська и Барбара» и «Пробы и замыслы» — страшная своей спокойной откровенностью повесть о фашистских застенках. Уроженка Радома, Зося в двадцать один год была арестована вместе с отцом и отправлена в Равенсбрук, позже в концлагерь под Карлсбадом. Среднее образование ей удалось завершить после войны в Италии, высшее — в Сорбонне. Но лагерная тема останется главной во всем том, что она будет писать: «Переход через Кровавое море», «Спокойное око лазури».
Мысль о репрессиях — она витала в воздухе, хотя никто еще не мог знать роковых хрущевских слов о согласии со Сталиным в вопросах культуры. Почти сразу после Манежа к нам заедет литературный секретарь Эренбурга Наталья Столярова: «Илья Григорьевич считает этот разговор не телефонным. Он хотел знать ваше мнение, начнут ли и как скоро сажать».
Нет, дело было не в страхе, а в чем-то гораздо худшем и унизительном для человеческого достоинства — в той безответной покорности, с которой принималась подобная перспектива. После XX и XXII съездов, после миллионных реабилитаций и снятия повсюду монументов Сталина. Памятники Ленину, почти такие же многочисленные, сохранились везде. Вот так, совсем обыденно и просто, без претензий и требований к тому, кто угрожал эту атмосферу восстановить!
«Вы думаете, — Зофью Романовичеву не смущает линия международного телефона, — о… враждебных действиях правительства против искусства? Но ведь это не самое худшее. По большому счету настоящая трагедия в том, что люди перестанут верить искусству — понятному и непонятному, по-настоящему искреннему и действительно ищущему. Перестанут верить, потому что в нем не будет выражаться их внутренний мир. Пусть сегодня они сами не усматривают в картине выражения этого мира, но завтра это станет очевидно каждому, а уж их потомкам тем более. Без веры ничего нельзя созидать, только разрушать, но неужели еще недостаточно развалин Второй мировой?!»
Разговор затягивается. Почему-то его не дали на наш домашний телефон, но вызвали на переговорный пункт при телефонном узле. В трубке поспешное, как от бега, дыхание Зоси. Зося торопится, боится недоговорить, польские слова путаются с французскими. И вместе со словами прощания: «Наверно, это не слишком ловко, но перечитайте начало моего „Спокойного ока лазури“. Самое начало, всего один абзац…
„Трудно это объяснить, а сегодня и понять трудно, но в известном смысле к концу третьей недели мы привыкли. Без этого кто бы смог жить и кто бы пережил?“» Это строки сразу после вынесенных в эпиграф стихов Норвида:
Над Капулетти и Монтекки домами,Омытое дождями, тронутое громамиСпокойное око лазуриСмотрит на развалины враждующих городов,На разрушенные ворота садовИ звезды сбрасывает с высоты.Кипарисы говорят, что это — для Джульетты,Что для Ромео, слеза с иной планетыСпадает и в их могилы течет.А люди твердят и толкует наука,Что это не слезы — всего лишь камниИ что никто их здесь не ждет.
* * *Несколько дней после Манежа. Квартира Э. Белютина на Большой Садовой. Неожиданные гости — полный состав так называемой лианозовской группы. Оскар Рабин с женой Валентиной Кропивницкой и сыном, брат Валентины — Кропивницкий-младший с супругой (она станет вскоре хранителем Музея крепостных художников Феликса Вишневского, находившегося под особой опекой министра культуры Фурцевой). Возбужденные, радостные лица. Предложение с ходу: «они» признали существование неофициального искусства. Надо действовать. Как? Само собой разумеется, через иностранцев. Искать контакты, общаться, продавать, как можно больше продавать — цена значения не имеет. Но главное — уходить в подполье.
«Подполье?» — «Естественно. Так заманчивей и для покупателей, и для менеджеров. Потом можно подумать и о выставках. Само собой разумеется, квартирных». — «Вас не смущает существование органов?» — «Ни в коей мере. С ними все будет в порядке».
Нет, это не был путь для многотысячного движения, для Студии. К личной известности, личному благополучию, может быть. Но при этом снималась самая основная проблема — духовной среды, решить которую студийцы пытались, как и художники 1920-х годов. Оскар Рабин, впрочем, и не имел в виду такого числа живописцев — слишком велика конкуренция! Предложение относилось лично к Белютину и, в крайних случаях, к нескольким — по его выбору — студийцам. С движением надо кончать, и, по выражению Рабина, чем скорее, тем лучше. Одиночки пробьются быстрее и поднимутся выше. На международной бирже, о которой одной и стоит думать.
Но с одиночками была связана еще одна проблема, которая не могла не волновать «лианозовцев», — простота манипулирования ими соответствующих аппаратчиков. Они не представляли явления художественной жизни — пусть даже негативного, но все равно требующего внимания и определенного отношения со стороны руководителей. Их было одинаково легко осуждать, если появлялась необходимость убирать или, наоборот, в порядке доказательства некой происходящей в стране либерализации предлагать иностранным гостям. Не случайно с каждым из них будут лично знакомы инструкторы горкома партии, которые никогда не найдут времени встретиться со студийцами. То, что руководитель Студии отверг заманчивое для самолюбия предложение, ничего не изменило. Тщательно организованное, отобранное и рассчитанное «подполье» начинало свою активную деятельность.
Хотя иностранцам в 1962 году выезд за пределы Москвы был запрещен, дипломаты и туристы получали право свободного посещения Лианозова. Многочисленные переводчики и сопровождающие подсказывают такую возможность, заранее включают ее в расписание.
Неожиданно заявляет о себе заведующий хозяйством посольства Канады Георгий Костаки. Как коллекционер и покровитель «подпольных» художников. Характер его службы не мешает ему находиться в постоянных контактах с ними, хотя Ильичев и заявляет, что партия и правительство непримиримы «ко всякого рода отступлениям от завоеванных в борьбе и подтвержденных жизнью принципов социалистического искусства». Не менее необычным для подобной роли было и жилье нового мецената.
Убогий деревянный домишко в глубине двора, на изломе Сытинского и Спиридоньевского переулков. Покосившаяся лестница. Коммуналка с развешанными по стенам коридора велосипедами, корытами, тазами. Голландские печи. Две комнаты с выделенной из коридора крохотной прихожей между ними, которую почти полностью занимал чугунный газовый котел для автономного водяного отопления. Почти без мебели. С разбросанными на полу матрасами, где копалось несколько малышей. С несколькими очень средними картинами XIX века на стенах. И иконами. Поздними. В начищенных до зеркального блеска окладах.
Хозяин, не столько хвастающийся своими приобретениями, путающийся в именах, сколько пытающийся что-нибудь о них разузнать. Но, наверно, самое главное — подоконники, заставленные прямоугольными банками с американским топленым маслом. Вместе с редкими еще тогда капроновыми чулками оно служило обменной единицей при получении картин у художников.
Все происходило одновременно и одинаково стремительно. Идеологам в партийном аппарате и органах нужно было срочно переустраивать художественную жизнь. Скорее всего под давлением иностранной прессы и продолжающегося потока протестных писем.
* * *…Две недели ожидания. Не столько тревожного, сколько мучительного в своей непонятности. День ото дня мутная волна нараставшей кампании поднималась все выше. Статьи. Письма трудящихся. Учителей. Знатных строителей. Героев Социалистического Труда. Героев Советского Союза. Даже космонавтов. Негодование. Осуждение. Требование призвать к ответу. Перед всем народом. Немедленно. Резолюции: «Нет — абстракционизму!»
Какому? Нигде не появилось ни одной репродукции. Картины по-прежнему оставались под арестом. Буря возмущения была абсолютно безотносительной и, значит, могла привести к вполне конкретным результатам. В конце концов Шелепин мог с полным основанием заявить в Манеже, что ни одно более раннее постановление ЦК по вопросам искусства никем не было отменено. Да и вообще — так ли много изменилось вокруг?