Постмодерн в раю. О творчестве Ольги Седаковой - Ксения Голубович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И чем становится мысль о смерти, переставшая болеть, то есть переставшая ограничиваться, получившая продолжение в полете, в длении, в желании? Она становится свободой, мыслью о том, что мы любим на самом деле, мыслью о настоящей любви человека, если он перестанет бояться. Давид у Седаковой поет-таки о любви, которую мы опять ухватили — на самой периферии мерцающего сознания. Она мелькнула, эта мысль без ограничений, лю-бовь, присутствие которой мы успели «заснять». И, как оказывается, эта мысль — совершенно свободная от всякого бытового содержания, от всех наших страхов и болей, ретроспективно видна уже в самом начале стихотворения, ведь оно начинается с вопроса о том, почему же вообще любят человека, столь болезненное и больное существо?
И что человек, что его берегут гнездо разоренья и стона. Зачем его птицы небесные вьют? Я видел, как прут заплетается в прут…И дальше голос говорящего сам начинает прививаться прутьями своих слов к тому, кто его слушает, строит его гнездо, но так, чтобы в конце этого строительства выпустить слушающего изнутри тех слов, что его свивали в процессе чтения, изнутри этого гнезда. Он узнает.
Подозреваю, что есть какой-то иной способ анализа этого стихотворения, который мне пока недоступен, именно как стихотворения о любви, памятуя вообще-то, что Давид — избранник и любимец и его власть над Саулом, право петь Саулу — знак особой любви Бога к Давиду, знак избранничества, а христианское Благовещение — это извещение об освобождении в любви и о любви Бога к человеку. И этот загадочный знак птицы, которая сначала вьет человека, а потом из него же и улетает прочь, пусть пока останется следующей и неразгаданной тайной этого стиха. Его предельным «петроглифом». Еще одной собирающей его и разделяющей чертой-графемой, обертоном присутствия, который часто постмодерн фиксирует значком «/» и который в случае поэзии Седаковой напоминает мне тревожную иглу сейсмографа, ибо значения его колеблются, зашкаливают, дрожат. И мы каждый раз не можем предсказать, что будет, в какой точке, в какой части, в какой боли мы коснемся Другого, чтобы получить от него исцеление от того страха, что ограничивает нас. Почему? Повторимся — Другой свободен. И лечит нас только свобода.
11Когда Пушкин пишет в «Египетских ночах» о свободе поэзии «Поэт идет — открыты вежды. Но он не видит никого…», то перечисляет три вещи: ветер, орел и сердце девы… Это — три очевидных места свободы. Почему? Пушкин отвечает вроде бы ясно: «Затем что ветру и орлу, и сердцу девы нет закона». Но что такое это отсутствие закона? Для этого стоит еще раз вернуться к явлениям «свободы», где поэт их уловил: в чем «свобода» орла, девы и ветра? Ведь если определить их как образы — то мы увидим, что орел парит в небе над башнями, ветер надувает парус корабля и колеблет морскую стихию, а дева ждет рыцаря. И вот перед нами уже традиционные парные образы мощи, любви, красоты… А Пушкин, что делает он? Он следует за ветром, когда тот играет в овраге с палыми листьями, а не летит к кораблю. За орлом, когда орел летит к чахлому пню и совсем не выглядит образом мощи и власти, который через свои дополнительные признаки усиливают в нем башни. Или вот: почему Дездемона любит не какого-нибудь златовласого принца, а старого чернокожего арапа? Пушкин тоже удивительно разбивает «пары», которыми так любит играть романтизм, и создает нечто иное, свободную не-пару, словно предчувствуя, что после всех «пар» мы все равно вернемся к вопросу о свободе одиночки. Пара — это всегда «закон», всегда «мощь», а не-пара — свобода с ускользающим смыслом. Ибо это отношение к «неравному» (в чем Сальери будет упрекать Моцарта, что тот сам себе не равен). И в нем, в этом неравенстве, предчувствуется что-то другое — милость, жертва, смирение, любовь к другому, чем ты сам, а не к такому же. Иная логика и математика, которые как раз и являют человеческую свободу — главный дар человеку.
Чтобы понять связь этих вещей между собой и всех их вместе — с законом, надо подумать о том, что, очевидно, есть какой-то иной закон, и не менее прочный, чем закон логический, социальный, психологический. Закон свободы воли.
Ольга Седакова любит «свободную волю», и любит ее в смысле Данте, у которого в раю монахиня, так и не достигшая уровня великой «Розы», где ты зришь Христа, потому что при угрозе жизни все-таки отступила от данного обета, говорит, что согласна с волей Божьей, потому что, по сути, воля человека такова, что ее нельзя сломить ни при каких обстоятельствах. Нельзя сделать так, чтобы действия человека стали следствием каких-то внешних причин — человек способен действовать изнутри того, что в нем заложено. А стало быть, нарушив обет, монахиня виновна, несмотря ни на что. И такое понимание воли как