Лёлита или роман про Ё - Сергей Сеничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— хотелось бы написать тут…
Но ни трамваев, ни зеленщиков и ни кошек в Шиварихе не полагалось. Теперь здесь не полагалось даже собаки. Из нафантазированного оставался один дождик, но и его не случилось.
И всё-таки я проснулся в совершенно другом мире — в мире, от которого с недавних пор отбрыкивался всеми конечностями, который тщетно пытался загнать в свой так называемый роман — в киношно размалёванное пространство, где из времени почему-то одни вечера и ночи, а сразу за апрелем сентябрь с разгулом декоративных опасностей и клоунских страстей, которые я выдумывал только затем, чтобы не соприкасаться с ними, ежеминутными и безнадёжными, здесь…
Вот уже несколько месяцев паковал я всё это в никому не нужные слова, украдкой перекладывая свои косые взоры и слюни вожжой на ни в чём не повинного Антоху, доводя его, виртуала, до точки кипения и дальше, до абсурда, до градуса молекулярного распада. Измываться над привидением было всё-таки легче, чем опять и опять оставаться один на один с собой и твердить: ну и что! ну и пусть! так задумано, это единственный путь! я смогу!.. смогу… смогу я…
Мой бедный Палыч — мой мальчик для битья и мой громоотвод, плоть от моей плоти, а больше нерв от нерва — наверное, он тоже думал, что где-то там, наверху, есть всемогущий палач, и ему видней. И в который раз поборов клянчащую своего плоть, тоже вступал в неравную схватку с душой, предательски готовой обратиться за подмогой к таинственному бессердечию, полагающему, что живому, пока жив, по плечу и не такое… Мой сирый Палыч понятия не имел, что после каждой такой виктории оставался не один. Преклоняя главу под родной сосной, он не замечал, как спускается с почерневших туч и виновато укладывается подле него его злой гений, которому здесь, в игрушечном лесу и вдали от своего седьмого неба, немножечко легче, чем там…
И только-только обучившись фокусу засыпать в спасительное небытие, я очнулся в дурманящей неестественностью реальности. Рядом лежала разомлевшая под ворохом солдатского сукна и пахучей овчины Томка. Только поменьше и понастырнее той, за которую всё решал я. Это было неправильно и совершенно непростительно, но это было. Положи я теперь руку — неважно даже куда, просто на неё — и представить реакции благосклонней и благодарней окажется невозможно. Я почему-то был уверен в этом. Я вообще был уверен теперь во всём на свете…
А она, гляди-ка, рыжая!
И в веснушках. А я не замечал… Потому что не хотел? Или это солнышко разукрасило?
Ему — можно: подкралось и пощекатывает…
Забавное словечко; не то от щекотки, не то от щеки…
Спи, красавица моя, не просыпайся. Подольше не просыпайся, а я поулыбаюсь на тебя немножечко. В первый раз не тайком. Спи, Лёленька…
От синдирюхи струилось такое тепло и такая ароматная неизбежность, что рука всё-таки дёрнулась. Пусть не возлечь, но хотя бы прядку со лба отодвинуть. Незаметно, как сдуть. И я чуть не позволил себе эту невинность, прекрасно сознавая, что за ней последует — движение за движением, прикосновение за прикосновением, за порывом порыв — к её бог весть когда успевшей созреть радости, моему долгожданному освобождению и ко всему необыкновенно обоюдному остальному.
И сам того не желая, я нарисовал и увидел эту картину в таких мельчайших подробностях, что все на свете бертолуччи встали и вышли…
Приплыли, сатир?
Тридцать ведь лет разницы. Втрое. С лишним.
И нет уже ничего, чего не знал бы ты, и есть всё, чего не знает ещё она. О да: всё и ничего — по-э-зия! Прямо как шашкой по ковылю — ух, ух! ширк! ширк ещё раз и ещё раз — ух!
Вот только в чём моя вина? Чего такого я соизволил, чтобы случилось то, что случилось? Или влезть меж ними хоть раз попытался? Или что-то могло быть истолковано как готовность влезть? Я же сразу в сторону ушёл — не дожидаясь ни просьб, ни намёков.
Да у меня и мыслей-то отродясь не возникало…
Наконец: я, что ли, выпроводил Тимку?
Вах! Тебе бы в суд с этой речугой: не виноватый я! она сама пришла…
Выпроводил — нет, выжил — ты.
Или ты когда прежде пальцем шевельнул, чтобы заполучить женщину? Всё, что делал — терпеливо и коварно ждал, пока она (они) сама на шею не бросится. И четверть века срабатывало безотказно — ну нету для них тряпки красней равнодушия! И одна за другой бросались как миленькие. И ты мнил себя победителем, не понимая главного: даром заполученное так же легко и потеряется. И жизнь учила, учила, и так ничему и не научила тебя. И, сам не заметив, ты снова расставил прорву капканов, в один из которых — в тот самый силок! — и угодила бедная девочка, самостоятельно двинувшая ногой по придерживавшей его с одного конца подпорке. И всё это никуда не годится, и только показывает, как глуп был в любовных делах бедный Гумберт — настоящий отец Долли…
Я знавал неестественно нормальных людей, не одолевших «Лолиты» и до середины: книжка виделась им надуманной, нарочитой и до скучного однообразной.
Наверное, почивший мир справедливо было разделить на тех, кто дочитал и кто не смог…
«Вот и всё, что есть у тебя в смысле девственности, милашка моя?» — и это скучно?..
«Расскажите мне про Бальзака, сэр, правда ли, что он так замечателен?..»
Память у меня скверная. Даже на стихи. А оттуда всплывало целыми кусками:
«…она находилась в прямом фокусе моего накалённого добела гнева…» — ну просто с ума просто сойти! или:
«…и издала звук вроде «ых!», прикрыла глаза и упала в кресло, звездообразно раскинув руки и ноги…» — Звез-до-об-раз-но! — ых же, до чего хорошо…
«…ах, отстань от меня, старый павиан! Христа ради, прошу тебя, отстать от меня наконец!..» «отстань — отстать» — как можно было не дочитать?!
А все эти молочно-бледности, янтарно-карести, гранатово-красности, тускло-чёрности, шоколадно-бурости — ну неужели не прелестно? Не знаю, уважаемые присяжные женского и мужеского полу, просто не знаю…
И пальцы мои опять потянулись к её челке, и я заметил это уже в самый последний момент, о продолжении которого и грезил минутой ранее.
Да что же я делаю-то, нелюдь?
Кисть себе, что ли, вспороть и на крови поклясться, что ни за что…
— Мммммммммм? — она открыла глаза и потянулась так, что тысяча хрящиков где-то там хрустнула, повибрировала и стала на место. — С добрым утром…
И поцеловала меня в нос — томно-томно (Томка!) и сладко-сладко (сама). И совершенно верно истолковав моё потешное, наверное, смятение, прошептала:
— Тшшшш… Это я просто так… Вон ведь как хорошо. Видишь? Полнолуние ему мешает…
Ну ясен пень так просто. От избытка. Как будто у меня его нехватка! Э! Э, а ну-ка отодвинулся от неё по-быстрому! И понезаметней. И фэйс попроще сделай.
Что же ты натворил, Владимир Владимирыч!
И как же ты-то опростоволосилась, Лёль!
— Прос-то так, — повторила она, выпорхнула из-под рухляди, сунула ноги в шлёпки и уже с порога: — Ну и чего глазами хлопаем? Пошли домой, симулянт.
— …я чего-то позабыл совсем: а медведь-то где?
Мы сидели на крыльце. На той, может быть, самой ступеньке, где сидела она когда-то с Тимкой.
Где-то в печи бурлил чугунок с картошкой. Где-то далеко-далеко топали прочь принесённые в жертву нашему странному настоящему и ещё более сомнительному будущему мальчик с собакой. Где-то на душе скребли кошки. У меня — точно скребли…
— Какой медведь?
— Ну, который кинулся.
— На кого?
— Так на тебя…
— На меня? Ты чего это?
— Ну как же: он на тебя, а я ещё тогда… А Тим его потом пристрелил…
— Ты сейчас о чём вообще?
А недоумевал как раз я: зачем скрывать-то?
Может, это как с Тимкиным исчезновением связано, и сказка про прогнала всего лишь сказка?
Да нет, с какой стати…
Он же завалил его! На моих глазах.
— Лёль? Подожди: я прекрасно помню…
И пересказал триллер с появлением косолапого, опуская, разве, детали нашей с ним, громко говоря, схватки. Она слушала меня как федеральное собрание свежего президента. Как мы когда-то Деда — со всем подобострастием. И когда закончил, ограничилась коротким:
— Н-да… Говорила я Тимке: зря он эту сому гонит, — и тут же: — Ха! Сомогонщик! Прикольно, да?
— Ты хочешь сказать, что…
— Я хочу сказать, пить надо меньше, вот я чего хочу сказать…
— Не понял! А это тогда откуда?
И, задрав рубаху, продемонстрировал бок с затягивающимися уже следами стремления жизнь за неё отдать.
— Это-то? Да очень просто.
И поведала мне несколько иную историю.
Оказалось, что пока она купалась, я действительно мельтешил по бережку и выкрикивал всякие заумности (я представил себе, какие именно, и порозовел). Но, увидав трущегося неподалеку Кобелину, ринулся на него, как Картман на Кенни («а это ещё кто такие?» — «тебе какая разница?»). Пёс не понял, чего от него хотят, и отскочил. Я рванул с удвоенной. Тогда он расценил происходящее как приглашение на пятнашки и, несмотря на солидный возраст, заскакал по лужайке этакой черногривой лошадкой. Но я был непреклонен: мне почему-то необходимо было Кобелину завалить. И я изловчился и преуспел. Вот тогда-то, подмятый, он и расцарапал мне рёбра. Причём с Лёлькиных слов выходило, что я должен быть ещё и благодарен: при желании псина мог ответить и посимметричней, а он всего-то что отбился и побежал жаловаться Тимке, который меня бездыханным уже и нашёл.