Лёлита или роман про Ё - Сергей Сеничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Плохой, да? — и она действительно захлопала.
— Самый плохой.
— Из целых двух вариантов?
— Именно!
— Блин! Ну почему всегда так?..
Теперь стебалась она. Меня затрясло:
— Да ты вообще понимаешь хоть, чего натворила, мелочь пузатая?
— Спасибо…
— При чём здесь спасибо, думать же надо сначала. Какой со мной к чёртовой матери мир? Я дед давно. У меня внуки вон уже…
— Были. Когда-то. До того как сюда попал.
И тут же осеклась:
— Ой, прости! Ну пожалста, не злись, я ведь тоже с самой зимы о маме не вспоминала…
И встала.
— А о папке? — вот зачем, спрашивается? зачем? кто тебя вечно за язык тянет?
— А чего о нём вспоминать — ты же всё время перед глазами.
И я испугался. Сейчас разревётся, и я опять прижму её к себе — большой и как бы сильный — маленькую и вроде бы глупую. И буду прикидывать, как бы это поделикатней нос-то ей утереть. Чтоб без двусмысленностей. А от таких мыслей двусмысленности как раз и возникают, мне ли не знать?
Да что же ты делаешь-то со мной, девочка моя?
Но она даже не всхлипнула. И кто кого держал за руку и пытался успокоить, ещё вопрос…
— …нет, а ты подумала, что с ним будет?
— А чего будет? Пропасть-то уж он, в отличие от тебя, точно не пропадёт.
— Сплюнь. Раз двести.
— Да не пропадёт он. Он злой… Чего ты как смотришь? Он всегда злой был. А теперь вообще озверел, наверно. А звери умеют устраиваться…
— Ох, Лёленька, такой я тебя не знаю.
— Значит, узнаешь ещё, какие твои годы…
Вот тебе, дядюшка, и неравнобедренный треугольник. Слишком долго вы с Тимкой притворялись, что его нет. Притворялись, конечно, с самыми благими, во избежание как бы. И даже по рукам ударили: голуба наша пацанка ещё, пусть вон растёт покуда.
А голуба устала ждать и взяла ответственность за все три судьбы на себя. Одного выбрала (пляши, чего разлёгся-то?), другого в изгнание отправила. Каменный век какой-то!..
И я представил, что не Тимке, а мне было бы велено отвалить, и это я чапал бы сейчас куда глаза глядят. Куда? Зачем? Почему, наконец?.. Я бы не знал.
А он — знает?..
— Да не беспокойся ты, — ответила она, точно подслушав. — Он уйдёт далеко-далеко, построит себе шалаш типа нашего, помнишь? Охотиться станет.
— Так он что, ружьё забрал?
— Нет. Я предлагала — отказался. Лук взял, стрелы, копья свои старенькие собрал, а карабин оставил… Ну и… это же ненадолго!.. Я сказала, чтобы он возвращался. Не сейчас, потом, месяца через два. Сказала, что как ты поправишься, мы сразу и уйдём… Или нет?
Я не сдержал улыбки.
— Что? — вскинулась она. — Ну вот чего смеёшься-то? Думаешь, струсила, что ли? Побоялась, что загнёшься, и на всякий случай?..
Меня только пуще разобрало:
— Откуда я знаю: это же не я сказал.
— Но ведь подумал! Подумал же?
Не соврала Лёлька: фемина, фемина и есть!
— Да перестань, шучу я…
— Ой, ну какой же ты…
И — должно ведь было когда-то, вот и пожалуйста — её прорвало: в комок вся сжалась, лицом в локти, и навзрыд. Нет, братцы, всё-таки слёзы — хоть детские, хоть женские — оружие страшное. А тут из правого те, из левого другие… Или наоборот.
— Ну, всё… Всё. Иди сюда…
И потихонечку сгрёб её, притулил на груди, гладил по головушке и дышал теплом в затылок, совсем как дочкам когда-то. Оказалось, что совсем и не опасно. Ведь это была моя глупая бедная Лёлька. И утешить её кроме меня было теперь некому. И, кажется, мы оба понимали это прежде всего остального…
— Знаешь, — она успокоилась так же неожиданно, как и расклеилась, — если ты есть ещё не очень хочешь, я тоже пока лягу, ага? — и сбросила сандалии.
— Нет! — я наконец сообразил, что пребываю в неглиже, а по-русски говоря, без порток.
— Нет, лягу, — твёрдо сказала она. — И лягу с тобой. И это ты меня теперь охраняй. А то заколебалась я уже с топором у двери по ночам сидеть, понял?
И, слава богу, не раздеваясь, юркнула ко мне под шубейку.
— А потом: чего уж это я там такого не видела! Кто, по-твоему, тебя всё это время псыкал и горшок выносил?
И что мне оставалось? Краснеть в тряпочку.
— Ой! А у тебя тут как тепло…
— А ну-ка всё! Замерла и храпи, а то…
— А то воспитывать будешь?
— Тебя воспитаешь…
Проворно и ловко, как настырный зверёк, она укоренилась у меня под мышкой и сама задышала туда горячим, совсем как я только что.
И тут же снова высунула нос.
— А ещё я знаешь что подумала?
— Ты угомонишься или нет?
— Ну погоди… Представляешь: возьмёт наш Тимка однажды, да и остановит какую-нибудь из этих, из бегущих… Самую красивую. И самую горячую… Как кобылицу в пшенице… Та-а-а-ак! Тихо! Это «Конёк-горбунок», лежи спокойно, вздрагивает он мне тут… Остановит, значит, он её, дурынду… остановит ведь?
— Не знаю…
— Да тут и знать нечего: он ведь поверил в себя?
— Ну, поверил, наверно.
— И надеяться ему больше не на кого…
— Теперь не на кого…
— Значит, и остановит, и научит…
— Чему?
— Блин! Да всему! Теперь ведь он — ты.
— А если нет?
Она помолчала. И — веско:
— А если нет, то я тем более права.
— Лёленька, золотко, тебя куда несёт?..
— Ой, куда надо, туда и несёт… Всё, отстань…
И шмыгнула назад, под мышку. И шмыгнула носом — с удовольствием и протяжно. И шмыг этот был похож на огромную жирную запятую… И через минуту уже засопела, и мне было щекотно и очень странно.
Я давно заметил, что когда не по себе, пробивает на поговорить.
Так, наверное, попавшие в одиночку начинают вышагивать от стены к стене и стихи декламировать. Или песни петь. И не обязательно протестные — какие на ум придут. Которых, может, при иных обстоятельствах и не вспомнили бы. «Вечерний звон», скажем. Или того же «Лесного царя». Вот откуда он у меня в лесу проклюнулся?.. Это аксиома: когда слишком уж плохо, обязательно нужно петь или декламировать — чтобы с ума не сойти.
В общем, Лёлька спала, а я дребездел.
Про то, что, во-первых, все эти бредни насчёт шалаша и бегущей невольницы, конечно, замечательно красивые, но мы завтра же пойдём искать Тима, и будем искать, пока не найдём (это было последнее, на что она проскрипела «ну-ну»). А во-вторых, рассуждая про спасение мира, я имел в виду не ближайшие перспективы, а разумно отдалённое будущее. Да, девочка, именно отдалённое! До тех пор, пока из, извини, утёнка (вставить гадкого я не решился; просто: из утёнка) не вырастет лебедь. Прекрасная, сильная, самостоятельная и умная, между прочим, лебедь, с которой и разговор будет другой…
Думаете, я не понимал, что никакого Тимки мы не догоним, и что раскладов моих насчёт повременить с игрой в папу-маму похрюкивающая в плечо евочка уже не слышит? Конечно, понимал. Но меня несло. Я уверял, что на самом-то деле ничего не потеряно, договаривались же: дождёмся тепла и отправимся искать выход из этого заповедника, не может его не быть, набрели ведь на Деда — значит, и ещё на кого набредём. И, кстати, вовсе не обязательно на того, на кого лучше бы и не набредать. Спору нет: времени на это может уйти ого-го, а куда деваться? Ведь если родители сейчас в другом таком же лесу — а почему нет? — они точно на месте не сидят. И, в конечном счёте, отослав Тима, ты была по-своему очень даже права, в одиночку он отыщет их куда раньше чем если бы мы ещё месяц тут колготились а потом опять не решились бы почему-нибудь да?.. Вот только момент для передела ты выбрала не больно подходящий: видишь? полнолуние же! А полнолуние, милая моя, самое страшное время года. В полнолуние всегда тихо и тревожно. Как перед выстрелом…
Это был самый бестолковый, но и самый душевный монолог в моей жизни. Во всяком случае, сравнить его мне было не с чем. А её не с кем. Потому что все три часа расуждений в пустоту я ни на секунду не мог отделаться от главного: отныне я не нудный дядька — наставник и вертухай — а самец. В самом недвусмысленном. И дискутировать о каких-то там отсрочках можно сколько угодно, но приговор оглашён, и приведение в исполнение неотвратимо. И случится оно, когда она решит. Потому что тысячу раз права: разве было где-нибудь и когда-нибудь по-другому?
И выговорившись и окончательно запутавшись, я выдохся и тоже уснул. Потерянный и необычайно жалкий. Мне снилась огромная Светкина индюшка. Лёльку у неё из зоба я вытащил, Тимку не успел.
Или не захотел?..
2. Первое искушение меня
Я проснулся вдруг.
Где-то недалеко, в квартале примерно, музыкально прогремел трамвай.
Потом — чуть ближе уже — раздался мягкий стук распахиваемых ставней. Задребезжало по брусчатке деревянное колёсико тележки зеленщика, визгливо запищала зазевавшаяся и чуть не угодившая под него кошка. Старик незлобиво обложил её родным итальянским матом, кто-то, видимо из окна, обрушился на него таким же, только сопрано, снова прокатил трамвай, и всё утонуло в звонком шуршании вдруг начавшегося ливня…