Ровесники Октября - Любовь Кабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6. ОТЛУЧЕНИЕ
И может, уже настала пора извиниться перед своими друзьями - за те разговоры, которых между ними не было, но которые МОГЛИ БЫТЬ, и за те чувства, которые в тот момент, именно в тот момент не владели ими, но по всей логике имевших место событий МОГЛИ ими владеть, и если не тогда, не в тот момент они были, то в какой-то очень похожий момент. Пора извиниться. Потому что - что могу я, в самом-то деле, знать о том, что чувствовала моя подруга Варька Свиридова на партийном собрании, на котором встал вопрос об исключении из партии Аси Берлин? Что могу я знать об этом, если так уже сложилась Варькина судьба, что многое, очень многое забылось ею. И то собрание забылось, представьте себе! Стерлись из памяти, исчезли те дни, потому что не они формировали ее. Это нас они формировали. Это нас воспитывала влюбленность в комсомольского нашего вожака и тот огонек беззаветности и энтузиазма, который умела эта немногоречивая деваха в нас неустанно разжигать! А сама-то она сложилась раньше, еще в двадцатые годы. до прихода в институт, до знакомства со всеми нами. И потом. уже после нашего с нею знакомства. многие годы меняли и переиначивали ее и сделали тем, чем она в конце концов стала, но было это потом, не в тридцать седьмом и не в тридцать восьмом, а значительно позже. А тогда было время, может, наибольшего согласия ее с собой, потому что и в самом деле ничего нет на свете прекраснее, чем чувствовать каждодневное воздействие свое на людей. Вот они и летели на наших глазах, эти лучшие Варькины годы, летели, не запоминаясь ей во всех подробностях, - один день удачнее, другой не слишком удачен, что из того! Каждый человек запоминает свое. каждый формируется в свой день, в свой час. Ничего я поэтому знать не могу. Но предположить могу же - что то чувство аудитории, которое помогло Варьке когда-то, еще до института, быть очень неплохим пионервожатым, а после института, в течение очень недолгого времени, пока не забрали ее в аппарат, - неплохим учителем и талантливым пропагандистом, - это чувство и на том собрании не могло ей конечно же изменить. И когда в битком набитом помещении она рассказывала молодым и не очень молодым членам партии Асино дело, не могла она не чувствовать, что собрание и слушает, и не слушает ее, и гудит недобрым гулом в тех местах, на которые Варька надеялась особенно, и что участь Аси предрешена, что бы Варька сейчас ни говорила в ее защиту. И наверное, что-то еще мешало ей. Наверное, мешало. Потому что никогда не была она самонадеянной и не считала, что все кругом дураки, а она одна умница и все понимает. Не водилось за ней этого, не могла она не думать, что. если уж не все так единодушны и никого не убеждают вполне убедительные, казалось бы, слова, значит, сама она и виновата: чего-то не учла, не смогла, как и Ася Берлин, встать выше чисто бабских эмоций. Не могла не думать: "Наверное, в самом деле, таким, как Берлин, не место в партии..." Не могла не вспомнить упрек, который бросила ей в сердцах Аня Михеева: "Добренькой быть захотелось! Еще бы, кто откажется..." И предупреждение Рябоконя Варька тоже помнила, и оно ей тоже мешало, не могло не мешать, - "не вздумай защищать!" - тоже ведь и Рябоконь не мальчик. Рябоконь сидел в президиуме и что-то торопливо записывал, уклончиво поднимая одну бровь и стараясь не встречаться с Варькой глазами, и весь президиум слушал Варьку недоуменно и нетерпеливо, а сидели там люди, с мнением которых Варька не могла не считаться. Так что это разные вещи были: преисполняться наилучшими намерениями у себя в кабинете или сейчас стоять на своем против настороженного и недоброго зала. Поэтому Варька говорила сейчас то, что и собиралась говорить,- о трудовой биографии Берлин и о том, что. возможно, простительна вина жены. обманувшейся в человеке, в котором и партия обманулась тоже,- говорила то, что и собиралась говорить, но при этом то и дело сбивалась, и сбавляла тон, и улыбалась неосознанной, слабой улыбкой, словно извиняясь перед представительной аудиторией за то, что предлагает ей суждения заведомо незрелые. И конечно, было ей не слишком хорошо от этой своей двойственности, не привыкла она к двойственности, а привыкла, как уже было сказано, к вдохновляющему согласию с самой собой. И так как улыбки своей она не видела, а думала только о том, что, как и собиралась, защищает Асю Берлин и что это очень трудно, труднее, чем ей до сих пор казалось, - ее защищать, - не могла Варька сейчас не досадовать на Асю, которая смотрела на нее с недоумением и испугом, смотрела так, словно и не было задушевного их разговора, и, сразу видно, не собиралась ничем заступнице своей помогать. Не собиралась она отступаться и каяться, уж я-то знаю! Прекрасно знаю все, что чувствовала и думала другая моя подруга, Ася,- ни одного слова не забыла она, ни своего, ни чужого, из тех, что сказаны были тогда, в один из страшнейших дней ее жизни. Помнит, как взошла на трибуну и неуверенно взглянула в президиум. А сидели там люди, которые всегда любили ее, и всячески выдвигали, и гордились ею ее биографией, ее умением работать с молодежью, даже ее красотою, потому что в конце концов все они были только люди. Но ни одно лицо в президиуме не улыбнулось ей навстречу, не смягчилось, не дрогнуло, только Рябоконь спросил сухо: "Билет с тобой? Положи сюда, на стол". И она зачем-то положила партбилет на стол, словно он помешал бы ей говорить все то, что она затем говорила. И тут она все рассказала, как было. Собственно, всю свою жизнь рассказала за десять минут - потому что Артур и был ее жизнью: к нему все вело непреложно, им венчалось естественно. В безупречной ее биографии он был средоточием, центром,- не от себя же было ей сейчас отрекаться! И когда ее спросили напрямик, как относится она к презренному своему мужу, Ася, волнуясь и упрекая себя за то, что не смогла, видимо, с достаточной убедительностью сказать главное, повторила все то же, но определеннее и короче,- что муж ее настоящий коммунист и лучший из людей, каких она знала. Голос ее при этом дрожал и срывался - не от страха или сомнения, а оттого, что вот так, при всех, приходится говорить сокровенное, то, что до сих пор говорила она только наедине с собой, повторяла, как присягу, в неотступно плывущее перед нею грустное, дорогое лицо. И, сказав это, пошла с трибуны вниз по раскаленным ступеням, села в первый же ряд, на место, словно само собой освободившееся перед нею,- и сразу вокруг нее образовалась ставшая в последние недели обычной и такая непривычная вместе с тем пустота. А дальше председатель сказал: "Кто хочет высказаться?" И Ася еще подумала: "Кто может высказаться? Никто ничего не знает..." Но оказалось, что все не так; высказаться желают многие, о чем свидетельствовали нетерпеливые возгласы с мест, - вовсе незнакомые Асе люди, с других факультетов, с других курсов. Люди. которые ни Аси, ни Артура никогда в глаза не видели, знали о них. оказывается, все. Выходили на трибуну уверенно, говорили внятно: о буржуазном разложении - да, да, буржуазном! - в котором погрязли Берлин и ее растленный супруг, о ресторанах, в которых они бывали, о иностранцах, которыми окружали себя, о дорогих тряпках - "Вы посмотрите на нее!" - за которые Берлин продавала свои коммунистические убеждения и свою пролетарскую совесть. Ася пыталась понять хоть что-то. Вся ее жизнь с людьми и на людях приучила ее отыскивать в человеческих побуждениях лучшее. Ничего она сейчас не могла понять. И когда один из выступавших - все такой же: ни он Асю не знал, ни она его не знала! - стал рассказывать с такой убежденностью, словно сам участвовал в неведомых игрищах, - рассказывать о том, как ее Артур, честнее и чище которого она никогда не знала, беззаветный, истовый ее Артур вместе с Пятаковым за бутылкой вина злобно издевался над советской властью, - Ася не выдержала и закричала, вот так, как единственно диктовала ей исполненная доверия к людям жизнь, - закричала в горестном недоумении: "Но вы же лжете! Лжете!.." И слова эти вызвали возмущенный ропот собравшихся, и председатель вынужден был постучать карандашом по графину и призвать распоясавшуюся Асю к порядку. А в это время вышел еще один - и тоже незнакомый. Что-то в нем взывало ко всему материнскому, что было в Асе, - срывающийся на заикание тенорок, короткое, как у бегущего ребенка, дыхание, то, что капли пота выступали на его порозовевшем от волнения лбу и он вытирал их скомканным в кулаке платком. Этого Ася запомнила особенно. Аудитория, жаждущая истины, жадно впитывала каждое его слово - так же, как впитывала каждое слово предыдущих ораторов, - потому что не может быть, чтобы говорили люди просто так, от себя, не говорят такое просто так, от себя, - а если не просто так и не от себя, значит, ведомо же им что-то, чего не знает никто! "Что за вечные поездки за границу? - вопрошал сейчас этот, с коротким дыханием. - Зачем, почему вдруг? Вы ездите за границу? Нет! Вы не ездите, и я не езжу. А он ездил..." И люди, сидящие в президиуме, отвечали ему дружными кивками: никуда они не ездили, незачем! "И у нашей так называемой партийки не хватило, как бы это помягче сказать, не хватило совести, чтобы спросить своего мужа: а зачем ты, собственно, ездишь? Откуда деньги, которые ты получаешь? Откуда это все - все эти бриллианты, рестораны, я знаю, - за чей все это счет? Покажи мне тридцать сребреников, за которые продал родину... Говорила ему все это Берлин? Нет!.." Так возглашал оратор, и зал возгорался и гас с каждой новой его риторической фигурой. И если даже не весь зал, то откуда было Асе знать это? Видела и слушала она тех. кто сидел перед нею, в президиуме, или тех, кто заранее расположился к президиуму поближе, чтоб президиум мог оценить партийное их усердие,- и все они, те. что поближе, возгорались и гасли и дышали Асе в затылок, сопровождая каждое слово выступающего возгласами подчеркнутого, демонстративного негодования. Словно они и в самом деле не знали или забыли начисто, что Артур был работником Коминтерна,- зачем он ездил!.. "Ездил, да! - горько думала Ася. - Вы не ездили, он ездил за вас. Ездил, чтобы, может быть, никогда не вернуться..." Бессильно протестовала: "Рестораны? Когда, зачем?" Вяло отмечала: "Какие бриллианты, о, господи..." И за всеми этими - не мыслями даже, а клочками мыслей - одна, недоуменная, неотступная: откуда она берется, на чем взращивается эта торопящаяся заявить о себе, на многое готовая подлость? А потом человек этот исчез с трибуны - со своим коротким дыханием и зажатым в кулаке платком, - растворился, как не был. Рябоконь, посоветовавшись с президиумом, поднялся, возгласил: "Кто за то, чтоб за связь с врагом народа..." И опять Ася увидела не всех. Не увидела, не могла со своего места видеть тех, кто заранее отжался в задние ряды, а теперь поднимал руку нехотя и стыдливо - так, словно рука эта от плеча до кончиков ногтей налита неподъемным свинцом. Видела Ася других - тех. кто сидел в президиуме или к президиуму поближе, - видела, как торопливо и согласно взметнулись их руки: "Исключить!" Услышала Рябоконя: "Кто воздержался? Кто против?" - спросил он и то и другое без всякой паузы, потому что уверен был, что никому и в голову не придет воздержаться или, проголосовать против. И где-то сзади пристыженный Варькин голос: "Я воздержалась! Не могу..." "Единогласно! - возгласил Рябоконь. - При одном воздержавшемся..." И кто-то сзади громко возмутился поведением Свиридовой: вопиющая безответственность, тоже надо было осудить... Но президиум или не расслышал, или не пожелал принять в расчет это неподдельное негодование, и последовали слова, которых Ася ждала теперь как единственной милости: "Берлин, свободна!" И Ася не вышла даже, а выбежала из зала, больно ударившись плечом о качнувшуюся навстречу притолоку. Не смогла она убежать далеко. Тут же опустилась на скамейку - за массивной колонной, в дальнем углу гулкого, пустынного в этот час вестибюля. Все сказалось: ужас той ночи. когда уводили Артура, и многих других ночей, и тех дней, когда приходилось привыкать к пустоте вокруг. И жуткое собрание это, этот Рябоконь, не взглянувший на Асю: "Билет с тобой? Положи сюда..." И пристыженно улыбающаяся Варька с этими не нужными никому словами, и этот человек с коротким дыханием, приотставший от других, запыхавшийся в долгой погоне... И плывущее за всем этим, неотступно плывущее грустное, дорогое лицо. Сжимая обеими руками бьющуюся из стороны в сторону голову, Ася с ужасом прислушивалась к гулким, жутким рыданиям, раздающимся в громадном, пустынном вестибюле. Прислушивалась, пока не поняла, что рыдания эти - ее, и это стыдно, это нельзя, что она так рыдает. И застонала, умолкая. И жалобно сказала: "Артур",-кому еще она могла пожаловаться? И еще раз сказала: "Артур",- уже спокойнее и тверже. Потому что это последняя надежда ее была: он придет, и все выяснится, и все во всем разберутся, и восстановится в своих основах рухнувший в одночасье мир. А Артура ее уже не было в живых. в это время.