Ровесники Октября - Любовь Кабо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4. ТОВАРИЩ КУРС
"Есть на свете хорошие люди!" - так думала Варя про Маришку, когда увидела, что Маришка стоит в дверях аудитории, чуть посторонившись, пропуская спешащих на перерыв курильщиков. "Опять насчет Берлин что-нибудь",- подумала Варя и не удивилась, когда Маришка, оглядевшись, стала подниматься прямо к ней. - Вот, - сказала Маришка. - Это вам всем, Варечка... Варя, дописывая заключительные слова лекции, рассеянно взяла письмо. В большой, ступеньками вверх уходящей аудитории, так называемой Ленинской, потому что здесь когда-то выступал Ленин,- в аудитории царило обычное оживление: историки, торопясь и перекликаясь, собирали вещи, расходясь по семинарским занятиям, литераторы, которые после совместной с историками лекции оставались тут же, пересаживались на места получше. Шум, смех, толкотня, возгласы отовсюду - все обычно; поэтому Варя не сразу поняла, что именно произошло, когда открыла записку: "Дорогой мой товарищ курс! Вот так получилось - лежу я в больнице..." Ничего она не понимала. Потом поняла, строчки в глазах запрыгали. Несчастье какое!.. Невольно оглянулась, опять прочитала первые несколько строк. С трудом дочитала до конца. Взгляд Маришки подтвердил: все правильно. - Когда это случилось? - Неделю назад. - Какие мы! - виновато пробормотала Варька.- Человека неделю нет - не почешемся... В аудиторию уже входил очередной лектор. Маришка заторопилась уходить. Варя крикнула ей вслед: - После лекций зайди. Обязательно! Лекцию и слушала, и не слушала. Ничего мы про людей не знаем, работнички липовые! Что мы знаем - у кого какая нагрузка, кто как справляется? Что Варька знала про однокурсницу Женю Семину? Пришла на факультет позже других, что-то у нее было с институтом: ни с кем здесь особенно не дружила, в общежитии не жила, нагрузок не несла особенных, даже комсомолкой не была - не вовлекли, не успели! Могла ли Варя ожидать от нее, что Семина напишет вот такое письмо - открытое, веселое, словно ничего не случилось, с приветами и расспросами, с живым интересом к факультетским делам?.. "Дорогой мой товарищ курс", - дружески, просто, к доброй сотне людей сразу!.. Передала письмо соседкам. Сердобольная Манечка засморкалась тихонько. Ольга - посуше, посдержанней - вернула письмо, спросила: "Может, по рядам передать?" - "Не надо. После звонка прочту вслух". Ольга помолчала, потом сказала - то же, что и Варька подумала: "Вот не ждала от нее! Такая вроде пустая девка..." Нет, ничего не выходило с лекцией! Все представлялось, как выбегает из ворот молодая, здоровая, полная сил девчонка с лыжами на плече, а машина, случайная, на всем ходу... Душа сопротивлялась, не дорисовывает происшедшего, не принимает. Варя вновь раскрыла Женькино письмо, - что-то в нем ободряло ее, возвращало в обыденность, и Варя благодарно за эту возможность ухватилась. Не будет она думать о Женьке, помочь ей она не в силах, Женька уже сама себе помогла... А вот что делать с той же Асей Берлин! Что делать? Рябоконь, секретарь парткома, как Варя и ожидала, занял позицию непримиримую. "Не вздумай защищать на собрании..." Было Варе о чем поразмыслить. А тут еще Спартак Гаспарян с исторического. С этим пришлось повозиться уже не по партийной, а по комсомольской линии. Дядю у него арестовали, заслуженного человека, героя гражданской войны, директора завода в одном из областных центров. Спартак на комсомольском собрании уперся: пока не докажут, что враг.- не поверю! "Ездил к дяде?" - "Ездил".-"Дружил с ним?"-"Очень дружил, горжусь этой дружбой".- "Подарки брал от него?" "Да. Велосипед привез, все знают. Горжусь велосипедом..." Заладил свое: горжусь и горжусь,- что историкам оставалось делать? Исключили Спартака из комсомола - тоже и их можно понять. Гаспарян был парень открытый, добрый, чистый, как хорошо промытое стеклышко. Варька попробовала слово в его защиту замолвить в райкоме. Аня Михеева, секретарь по учащейся молодежи, посмотрела безулыбчиво, серьезно: "Добренькой хочешь быть? Еще бы кто откажется! У тебя, между прочим, организация на руках..." - "А как же индивидуальный подход?" - "Это и есть индивидуальный подход. Чем человек на вид честнее, тем опаснее. Враг с открытым забралом не ходит, маскируется..." Совсем, с ума посходили! "Я вашего Спартака знаю, прибегал ко мне. Посмотришь: рубаха-парень..." "Вот именно!" - обрадовалась Варя. "Вот именно!" - сказала и Аня все так же безулыбчиво, со значением. Поговорили, как меду поели! Под локоть подползла записка: "О ком замечталась, Варюха! Профессор смотрит". Профессор и не думал смотреть, смотрели мальчишки - чуть впереди и справа, - подмигивали, улыбались. Варька невесело улыбнулась в ответ. Вот так она живет: спроста не задумаешься, все видят. Все время на людях. Пойдешь в комитет - в комитете сразу не продохнуть. В читальне спрячешься, забьешься в самый длинный и тихий угол,- и здесь разыщут. Обсядут кругом, только страницы шелестят в тишине. Выберешься поздно в общежитие, а уж попутчиков - целая толпа. Варька первая и песни заведет: затянет "Страдание", да истово, со слезой, - первой запевалой считалась когда-то в своей Гапоновке. Придешь в общежитие - а все не кончается день: у одного личная жизнь не задалась, второй - плохое письмо получил из дому, третий в силах своих не уверен, ждет ободряющего Варькиного слова, четвертый стихи написал, очень хочет прочесть как лучшему другу. Только и слышишь: "Варя, помоги!", "Варя, одна ты поймешь!", "Варя, на тебя вся надежда..." Варька -человек быстрый, ухватистый, поворотливый, но душой на все отзываться - это потрудней, чем стопу белья перегладить. И было это постоянным ее мучением: хоть на тысячу кусков разорвись - не хватает Варьки на всех! Все кто-нибудь да останется - с претензией. с обидой, с грустным упреком. А тут текучка окаянная: то партсобрание, то вузкомитет, то факультетское бюро, то в райком вызывают, - как, когда платить людям за доверие, за любовь? Мука мученическая! Но без этой муки - так Варя в глубине души полагала - нет и быть не может никакой общественной работы. Этим она начинается, этим и кончается: живыми людьми! А та же Михеева поучает, судит: "Добренькой быть захотелось!" Ничего не понимает в людях! Такая безлюбая, что женским глазом на нее и глядеть-то больно. Золотом Варьку осыпь - никогда, ни за что не пойдет она в аппарат!.. Вот так Варька живет: со своей напастью, со своим мучением - с живыми людьми. А ведь есть еще и учеба. Для чего-то пришла же Варька Свиридова в педагогический институт! В свое время, девчоночкой, бегала она в семилетку за двадцать верст - и в мороз, и в распутицу. Не выдержит, бывало, в интернате, сорвется - хоть картошечки толченой у мамы. покушать! - так мама сапожки, бывало, стаскивает с одеревеневших Варькиных ног, живыми слезами плачет: за что доченьке ее такая мука!.. А сделать нельзя ничего, да и Варя знает, что ничего нельзя сделать, потому что отец, помирая, твердо наказал: "Варька шустрая, Варьку - учить..." Из шестерых детей она. младшенькая, была у отца любимицей. Так что это у Варьки давняя, заветная мечта была: стать образованным человеком. И когда она работала - потому что рано пришлось работать - она твердо знала: будет со временем и учиться. И когда с Валентином решили пожениться, это ее первое условие было: выучиться на кого-нибудь! Он-то любое условие готов был принять. Пошел и он учиться, в Плехановскнй - не удержать ему иначе жену!.. Вот и Валентин, как девчонки из общежития, потянулся к ней потому, наверное, что почувствовал в ней материнское - опору, надежный приют. Мужчины - те же дети! Только мало ему пока доставалось материнской этой заботы. Жил с незамужними сестрами в Томилине - это когда ж Варьке ездить туда? Пробовали снимать комнату в Москве - денег не хватало со стипендии, комнату в общежитии просить - совесть не позволяла. "Ничего - утешала Варя - перебьемся как-нибудь, перетерпим..." - "Уйдешь ты от меня!" - "Никуда не уйду". Еще хорошо, что сестры его понимали Варьку, не судили: делали для Валентина, что могли. Валентин приедет иной раз в общежитие к ней, смотрит несчастными глазами: "Поедем домой!.." - Ну ты чудак! - удивляется Варька. - У вас что - не так жмут что ли? У меня зачетов вагон, да и литературы к семинару накидали, ужас..." Валентин - головою кивает: понимаю, мол. И конечно, не могла Варька устоять перед его грустным, разочарованным взглядом! Соседкам по комнате говорила: "Девчата, не понимаете что ли? Ко мне муж приехал..." Так и шла семейная Варькина жизнь. Конечно, если бы ребенок был, то, может, и устроилось бы все потолковей как-нибудь, но ребенка не получалось почему-то... Ольга тронула за локоть: "Варвара, звонок!" - вернула издали. Такое несчастье случилось, а Варька -- о своем, эгоизм человеческий! Вскочила с этим чувством пристыженности и раскаяния, обернулась лицом к аудитории: - Ребята, не расходитесь минутку! Письмо мы получили сегодня: "Дорогой мой товарищ курс..."
5. ПО ОБЕ СТОРОНЫ ДВЕРИ
Из соседней комнаты доносился смех, говор голосов. С тех пор как Женьку привезли из больницы - страшно подумать, не то что сказать: с отрезанной ногой, с разбитым лицом! - дом превратился бог знает во что, в проходной двор. Леля и Мотя относились к этой постоянной толчее стоически: провожали, встречали, кормили котлетами и яичницей тех, кто прибегал прямо из института. Илья Михайлович понимал, что возражать бесполезно; Леля примет любую суету и беспокойство, лишь бы девочке было хорошо. Со своим удивительным благородством и детским доверием к жизни Леля, кажется, и впрямь допускала, что девочке еще может быть "хорошо"; кажется, приписывала дочери все же черты, которыми сама обладала в избытке. Время от времени прислушивалась к Женькиному незамутненному смеху, растроганно улыбалась: "Храбренький мой". А отец суеверно заглядывал вперед: боялся душевного надлома, болезненных искривлений психики - не сейчас, так потом. Еще бы: пережить такой ужас! Не верил он Женькиной птичьей веселости. Ловил себя на странном желании: встряхнуть дочь за плечи, заглянуть в самую глубину ее ускользающих глаз, достучаться, допытаться до самой сути. Сказать: не будь такою, задумайся, оставь хоть что-нибудь и на черный день!.. Леля. словно читая его мысли, говорила: "Не бойся. Ей уже не будет хуже". Он успокаивался. Всегда она знает что-то такое, чего ему и в голову не приходит - со всем его хваленым мужским умом и жизненным опытом. В дверь кабинета деликатно постучали. Маришкин голос спросил: - Елена Григорьевна, вчерашней газеты нет? Нам начало нужно... Свежий и милый девичий голос, интересующийся вчерашней газетой! Леля взяла ее. скомканную, из кресла, расправила, понесла из комнаты. В дверях приостановилась, словно предостерегая: - Кажется, собираются читать вслух. Илья Михайлович нервно зашагал из угла в угол. Поразительно это будничное существование их в чудовищном, взбесившемся мире: как душа выдерживает, как мозг не отказывается еще служить! Вчера - смеялись даже. Пришел старый друг Всеволод Андреевич, рассказывал, как в подмосковный дом, где он живет с семьей, дом. принадлежавший старому земскому врачу, его тестю, привезли среди ночи мертвецки пьяного жильца. На неурочный звонок все выскочили полуодетые - и родители, и жена Всеволода Андреевича, и сам он. и жена жильца. - Ну. которая тут законная? - обвел всех взглядом молодой, разбитной шофер и вдруг развеселился. - Э, гражданочка! - обратился он к жене Всеволода Андреевича. - Законная-то спокойна, а на вас, смотрю, лица нет!.. Юмор тридцать восьмого года! Всеволод Андреевич смеялся, рассказывая. Илья Михайлович смеялся, слушая, - что делать! Душа сопротивляется, просит передышки, кое-как приспосабливается к нечеловеческим условиям бытия. Всеволод Андреевич в гражданскую войну вошел армейским топографом. Так во всех анкетах и писал: служил в царской армии, в партиях не состоял. С вечера до утра слушает проезжающие мимо дома машины: не остановятся ли, не приглушат ли, не дай бог, мотор. И жена его слушает. Бесконечной вереницей идут по подмосковному шоссе машины, свет фар пробегает по дощатому потолку. Сам Илья Михайлович в восемнадцатом подписал письмо в "Правду": позиция меньшевиков, чем дальше, тем больше, внушала ему брезгливое отвращение. Хотел тут же перейти в РКП (б), но начался крен в нетерпимость, в строжайшую проверку и самоочищение партийных рядов. Илья Михайлович пережидал терпеливо и уважительно, понимая несвоевременность и попросту невозможность подобного шага в настоящий момент. Но время шло. а возможность эта так и не представилась. Умер Ленин. Последовали сталинские разгромы оппозиции - один за другим. Свободная партийная дискуссия прекращалась, всякое инакомыслие приравнивалось к враждебному умыслу, все отчетливее проявляла себя политика откровенного диктата. Страшно стало отдавать свою судьбу в веснушчатые руки ни с кем не считающегося человека. А потом началось и это: бессонные ночи, когда сердце вздрагивает от всякого шороха у входных дверей. "Э, гражданочка, законная-то спокойна, а на вас, смотрю я, лица нет..." Достоинство оскорбленно вздымалось: к черту заячью жизнь! Что угодно, любая судьба - лишь бы не сжиматься трусливо, не ждать удара, не пытаться разгадывать непредсказуемые ходы взбесившегося игрока. Не сидел Илья Михайлович в тюрьмах? Сидел. Не дрожал, не боялся. Выйти и сейчас, сказать: вижу все, все понимаю - и не приемлю!.. Проще всего. Но что делать, если тюрьмы, в которых ты сидел и которых до сир пор не боялся, были совсем другие, царские тюрьмы, и сидел ты в них как друг и защитник народных интересов, а не их окаянный враг; там казнили революционеров за их идеалы, ни в коем случае не ВО ИМЯ их!.. Страшны муки. страшна тюрьма, чудовищна смерть, если не знаешь, во имя чего и от чьей руки погибаешь, если на топоре палача начертаны слова, которые самому тебе святы!.. Вот и терпи. И живи в этом двойственном, сдвинутом со своих основ мире. Читай лекции в институте - о народонаселении, о производственных ресурсах: ты экономгеограф, ты знаешь о том, что производственные ресурсы эти растут - знаешь лучше, чем кто бы то ни было другой. И в лекциях говоришь то, в чем искренне убежден: закладывается производственная база социализма. Жестоко, круто, с издержками, которых не предполагали историки, но все-таки закладывается, все-таки вот он - строй, освобождающий труженика от эксплуатации, святая святых всякого последовательного, уважающего себя марксиста! Ради этого - все... - "...И когда встают прохвосты, которых судебный язык корректно называет подсудимыми, когда они встают и начинают, то с прибитым видом кающихся грешников, то с циничной развязностью опытных негодяев, подробно рассказывать о своих чудовищных злодеяниях...". Репортаж Михаила Кольцова из зала суда! Вошла Леля, плотно прикрыла за собой дверь. Остался за дверью милый девичий голос, звенящий в избытке юной радости, переполненный удивлением перед разнообразием жизни, - голос, старательно и бездумно выговаривающий невозможные слова. Так и живи. Решай в одиночку неразрешимую задачу: как заставили испытанных революционеров громоздить против себя чудовищную неправду? Или это никакие не революционеры, а их подгримированные двойники? Или это все-таки они деморализованные пытками, которых мы себе не смеем представить? Или жертвы мучительного самообмана? Говорил же когда-то следователь по делу меньшевистского центра одному из подследственных, чудом вырвавшемуся потом из адского круга: "Я не сомневаюсь, что вы невиновны, но приветствую ваши показания. Это - лучшее, что вы можете сделать для международного рабочего движения..." Не в первый раз, дескать, человеку вашего типа по-солдатски жертвовать собой для общего дела - свободой, жизнью, добрым именем своим... - Как бы это прекратить? - страдальчески поморщился Илья Михайлович.Делать же ничего нельзя. Леля предпочла не понять: - Сейчас - не слышно. Зажгла свет над своим столом, придвинула папки. Словно ничего не происходит! - Дима там? - Сидит в своем углу. - Ты бы его позвала. - Он не слушает. То есть слушает, конечно, - как детектив. Он не понимает. - Что тут понимать! Отрава. Леля поднялась, снова вышла. Через неплотно прикрытую дверь опять донесся тот же бездумный, ликующий голос: - "...Третье! Правотроцкистский блок систематически занимался в пользу этих государств шпионажем, снабжая иностранные разведки... Четвертое! Правотроцкистский блок систематически осуществлял вредительские и диверсионные акты..." Леля вернулась не одна, впустила Диму. Отец засуетился: - Садись сюда. Ты уроки сделал уже? А то, пожалуйста,- к моему столу... Слава богу, хоть этот растет домашним. Хлебом не корми - дай вот так посидеть у родителей в кабинете. Пошмыгал носом, со вкусом вдавливаясь в угол дивана, углубился в книжку. Может, хоть из этого воспитается друг? А зачем ему друзья - ему, отцу? Из собственных детей - друзья? Делить тревогу, делить эту вот горечь? Пусть хоть они будут счастливы, эти, бездумные, - если смогут, конечно. - Там уже кончают, - ни к кому, собственно, не обращаясь, сказал Дима. Передняя наполнилась голосами. - Женечка, пока! - кричали в комнату. - До завтра! - Конспекты не забудьте! - напутствовал издали, с кровати, Женькин голос. И дрогнув: - Володя, ты тоже уходишь? - Посижу еще. Толпа вывалилась, кто-то засмеялся - уже в коридоре. Несколько раз прерывисто вздохнула и с силой хлопнула входная дверь. - Я пойду, - то ли спросил, то ли просто так сказал Дима. Леля ответила: - Посиди еще. - А там не шумят. Там - тихо. - Посиди... Она и сама не трогалась с места. Всё так же пересчитывала таблицы, помогая себе на счетах. - Ты не пойдешь к Женечке? - удивился Илья Михайлович. - Может, ей что-нибудь нужно? - Ничего, потом. Тишина. Ах, какая тишина в успокоившемся доме! Лучшие семейные часы, короткий перерыв между дневной суетой и томительной настороженностью ночи. Удивительная "Легенда о Великом инквизиторе", надо будет потом прочитать ее Леле вслух; здесь каждое слово - чудо. "Теперь эти люди уверены более, чем когда-нибудь, что свободны вполне,- так говорит Христу инквизитор.Между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили к ногам нашим!.." Именно так и было! Именно так! Жалкие .люди, которые только и ищут перед кем бы преклониться, только и ждут того, что кто-то будет думать за них и решать, и отечески заботиться, и избавлять от сомнений их жмущуюся боязливо совесть!.. "Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь, как детскую игру. с детскими песнями, с хором, с невинными плясками..." Ох уж эти цари земные, принявшие на себя тяжесть ответственности и власти, оставляющие беспечной толпе футбол и ежедневную жвачку тщательно выверенной газеты!.. А за Женькиной ширмой, в полутьме, лежит отсмеявшаяся, отобщавшаяся в течение дня Женька. И Володька Гайкович сидит на маленькой скамеечке у Женькиной постели. Перед ними шахматная доска, но они и сами уже не помнят, кто из них выиграл, кто проиграл; в беспорядке валяются опрокинутые нечаянным движением шахматы. Тишина. И только Женькина рука чуть шевелится на недвижной, привалившейся к краю кровати Володькиной голове, и тихие, крупные слезы бегут, бегут из Женькиных глаз, ничего она с ними не может сделать. Потому что думает она только о том, о чем со времени последних их объяснений не может не думать: о том. как долго ей еще жить на свете - и без Володьки! Бесконечное, темное странствование. Слезы мочат пресные, сухие бинты, обжигают ухо стекают на подушку. Тишина. Густая, глубокая, невозмутимая тишина - по ту и по другую сторону двери.