Избранное - Марио Ригони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он с гордостью показывает мне письмо, которое в связи с его пятидесятилетним стажем коммуниста ему прислал Лонго, золотую медаль и шрам на руке — память о стычке перед Народным домом. Он полон впечатлений от поездки в родной город, который не видел столько лет, его растрогал прием, оказанный старыми товарищами, однако он скучал по жене — она оставалась в Москве — и по душистому черному хлебу. Еще он доверительно сообщил мне, что, когда в Чопе вошли русские пограничники, он слышал, как они называли какого–то Ригони, военного писателя из Италии, который должен ехать в нашем поезде. Значит, меня ждали.
Один из русских пассажиров — молодой инженер, едет из Турина. Почти два года он не был в СССР, ему не терпится поскорее добраться до дома, это понятно. В Италии неплохо, говорит он, спору нет, и люди хорошие, у него и друзья там появились, с ними он ездил в Пьемонтские Альпы, ловил форель в горных речках, но все же в Ульяновске на Волге — совсем другое дело.
Мои попутчики спят в своих купе, поезд ровно бежит по рельсам, ночь ясная, и по звездам я определяю: мы едем на юго–восток. Проносятся мимо леса, деревни с точечками огоньков, ярко освещенные города, черные пространства свежевспаханной земли, убранные поля и снова пашни, снова деревни — все это Россия. На рассвете будем в Киеве. Мы и тогда проезжали по этой дороге, и от Винницы до Литвы поварихой у нас, пленных, была Лиза Митц. Жива ли она еще?
Поезд мчится в ночи, и я не сплю. Тогда, в битком набитых вагонах с раскрытыми дверями, мы лежали вповалку, а рядом громоздились ранцы и оружие. Но есть ли смысл в поисках прошлого?
В Киеве, едва мы ступили на перрон, к нам подходит девушка.
— Извините, — говорит она на прекрасном итальянском, — вы синьор Ригони Стерн? Добро пожаловать. Я из Интуриста.
Какой–то мужчина несет наши вещи к машине, которая ждет у вокзала. Мы спокойно идем следом, жена берет меня под руку. Да, это не та Россия, которую я помню. Аккуратный, чистый город, свежий воздух; на красивых, обсаженных деревьями улицах мирные люди. Я слышу их говор и вспоминаю своих товарищей, с которыми провел долгие месяцы в немецких лагерях, а дети, весело бегущие в школу, вызывают в моей памяти голодных детей того горького времени, толпившихся возле кухни «Червино».
Известно, что Киев — древний, утопающий в садах город на широком Днепре, здесь приветливые люди. Но первое, что бросается в глаза, — необыкновенная чистота везде: на улицах, в парках, на автобусных остановках, в подземных переходах, на берегу реки.
Переводчица собирается показывать нам то, что обычно интересует туристов: Центральный универмаг, метро, музеи, соборы, древние монастыри, — и удивляется, услышав, что мне интереснее люди.
Краски и солнце этой долгой осени над киевскими садами отвлекают меня от цели моей поездки, но вот в каком–то парке мы видим на холме памятник павшим в боях за освобождение города в ноябре 1943 года. Читаю имя генерала, погибшего в сорок два года, и молоденького солдата, который первым ворвался в Киев на танке, вижу большую братскую могилу и свежие цветы на каменных плитах. Новобрачные фотографируются на фоне вечного огня, и переводчица объясняет мне, что все молодожены приносят сюда цветы — в знак памяти и благодарности.
К весне 1945 года в Киеве уцелело лишь двести пятьдесят тысяч человек, сейчас здесь свыше двух миллионов жителей. Замучены, расстреляны, угнаны, убиты в боях за Украину миллионы людей; нет дома, нет семьи, где бы не оплакивали своих погибших.
Но это я знал и раньше, еще до того, как мне сказала переводчица. Она узнала об этом в школе, я — здесь, тогда. Вот почему мне хочется пройти по тем же улицам, что и они: тот крестьянин с татарским лицом, или тот калека на костылях, или вот этот рабочий в кепке, похожей на ленинскую, который, засунув руки в карманы, курит свою папироску в ожидании трамвая. Мне хочется посидеть на скамейке рядом с тем старым евреем, который греется на солнышке, глядя на играющих детей, — неизвестно, каким чудом он уцелел. Нет, мы вели себя здесь иначе, чем немцы, и потом, когда каждый смог выбирать, я выбрал вас. Поэтому я говорю со спокойной совестью: «Я — итальянский». И вы улыбаетесь в ответ: «Итальянский — хорошо!»
Сегодня сюда из своей деревни под Киевом мог бы приехать и Василий — русский партизан, сражавшийся у нас в горах, которого там до сих пор вспоминают с любовью. Я впервые увидел его в тот день, когда мы спускались в ущелье Вальсуганы за телом Чернявого. А Кременчуг? Он был высокий и плотный и в «голодном бараке» вспоминал хлеб своей Украины, пшеничные поля и подсолнухи. Он работал машинистом, его и прозвали так потому, что он водил поезда на линии Кременчуг — Киев. Вернулся ли он, водит ли и теперь поезда по родным степям? Ест ли свой душистый хлеб? Почти всегда он был весел, но случалось, тосковал и плакал как ребенок.
На следующий день мы едем в Харьков: из этого города я надеюсь попасть на Дон. Здесь, в Харькове, был большой итальянский госпиталь, где умерло много наших товарищей. В том числе наш капитан, раненный в Николаевке 26 января. А в окрестностях Белгорода, километрах в восьмидесяти отсюда, мы вышли из окружения в феврале сорок третьего.
В поезде мы знакомимся с украинкой. В сорок втором году ее угнали в Германию. В сорок четвертом она попала в Италию, во Фриули, была там рабочей на железной дороге, потом ее освободили американцы, и из Италии она перекочевала в Америку, к родственникам. Сейчас она приехала в Россию туристкой, но общество потребления не смогло ее переделать — она осталась милой крестьянской бабушкой. Она собирается провести здесь месяца два и вместе с внучкой объехать всех знакомых. В Харькове мы попадаем в одну гостиницу.
Здесь меня тоже встречают на вокзале, а потом, в гостинице, директор Интуриста интересуется, правда ли я хочу побывать в тех местах, где воевали итальянцы. Он предупреждает, что расстояния большие, дороги неважные, и наконец спрашивает, готов ли я оплатить валютой, в долларах или в лирах, все расходы — шофера, машину, переводчицу. Он настойчиво допытывается, почему через столько лет меня потянуло в такую глушь, не преследую ли я спекулятивные цели и не стоят ли за мной политические организации, пресса или телевидение. Я говорю, что готов оплатить все расходы в лирах, и успокаиваю его: за мной никто не стоит, и единственная цель моего приезда — поклониться моим погибшим товарищам, навсегда оставшимся лежать в этих степях, и поблагодарить жителей тех деревень.
И тогда на его лице появляется сдержанная улыбка.
— В таком случае мы согласны, — говорит он.
И по «Атласу автомобильных дорог СССР», который прислал мне домой один миланский приятель, мы намечаем маршрут на завтра (он с интересом рассматривает атлас, изданный в Москве, здесь о таком и не слышали).
Из Харькова выезжаем на рассвете, потому что путь предстоит долгий. Примерно сто пятьдесят километров по асфальтированному шоссе, потом проселочная дорога до Валуек, дальше на северо–восток до Никитовки и Арнаутова, оттуда — в Николаевку, повторяя путь нашего отступления, и оттуда уже, через Шебекино и Белгород, снова в Харьков.
К счастью, небо чистое и не холодно: всего несколько градусов ниже нуля. Нашего шофера зовут Юрий, а сопровождающую, которая говорит по–французски, Лариса. «Волга» мчится по шоссе на хорошей скорости, обгоняя грузовики, везущие колхозников на работу, тракторы, мотоциклы с колясками. Километров через пятьдесят мы проезжаем большое водохранилище, и Лариса с гордостью объясняет нам, что эта вода служит для металлургической промышленности Харькова; ее откачивают насосами, используют, очищают и снова сливают сюда.
Вскоре начинается малонаселенная часть Украины; деревни отстоят одна от другой на десятки километров, время от времени среди просторов черной жирной земли возникают белесые, изрезанные складками холмы, почти все избы крыты соломой, дороги грунтовые, как и тогда, и по сторонам, в тех местах, где летом молотили хлеб, сложены длинные скирды соломы.
Вот на таких же скирдах мы часто ночами спасались от холода и непогоды. Случалось, солома вспыхивала по вине тех, кто располагался внизу, и верхние сгорали. Тихо говорю об этом жене, но Лариса тоже что–то поняла и просит меня повторить. Я пытаюсь объяснить ей наполовину по–русски, наполовину по–французски, и шофер, который внимательно прислушивается к моим словам, говорит вдруг:
— Зимой сорок третьего я тоже воевал в этих местах, между Воронежем и Валуйками. На нашем участке фронта были венгры, а потом я и итальянцев видел. Я всю войну прошел до конца, до Берлина.
Он моего возраста, один из немногих русских этого набора, кто уцелел. Он и сам говорит:
— Наших ребят никого не осталось, все погибли.
Дорога становится хуже, на дне балок такие рытвины, что ударяешься головой о крышу машины, но Юрий — замечательный шофер, он ведет свою «Волгу», как будто это танк. У Ларисы уже не такое веселое лицо, как при отъезде: видимо, даже ей, привыкшей возить по харьковским заводам иностранных специалистов, эта Россия незнакома.