Постмодерн в раю. О творчестве Ольги Седаковой - Ксения Голубович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спросить меня, то я скажу: Рильке — начало, верх, речевой максимум, Целан — низ, конец, речевой минимум. А насчет «право» и «лево» позволю себе вольность трактования. Что ж, Клодель, несомненно, «право». Жестко «право». Француз, «столп режима», правоверный католик; экспат Элиот, англиканец, крестившийся уже во взрослом возрасте, которого после первых публикаций раздосадованная публика называла «большевиком» от поэзии, — вот он хоть и «правый», но как будто бы не в том же смысле, что Клодель: безо всякого личного подвига, без внутренней Жанны д’Арк. У Клоделя — баллады, у Элиота — бесконечное движение по плоскости, а потом — предсказание об огне, который, когда «совпадет с розой», все будет хорошо (When rose and fire are one, all shall be well). Но о заочной ссоре «Клоделя» и «Элиота» упоминает и Ольга Седакова, говоря в предисловии о том, что эти поэты никогда не могли быть вместе. Большое не терпит соседства — и ни один из них не был преданным читателем другого. Быть может, только Целан, который, как дитя, приветствует всех.
И все же они собраны в одной горсти. Немецкий до и после Освенцима и французский с английским. Это, если хотите, вся Европа, вся «высокая Европа», пределы европейского «союза» на русском языке.
Может быть, по такому принципу и собирались они в руку русского поэта, когда надо было «сделать четверицу», — выбиралась не просто сильная поэзия, не просто уникальная позиция, языковой эксперимент или место в национальной литературе, а что-то касающееся всего континента, всех вещей в целом. Двое против двоих и еще двое против друг друга. Стоящие друг против друга — то ли для сражения, то ли для танца. В курсе по мировой литературе мы читали статью Сергея Аверинцева о четырех Евангелиях. И про каждое был именно такой сказ: одно — «сказка», другое — «о любви», третье — «как война», и так далее, как если бы одну историю можно было бы рассказать в четырех аспектах, записать на четырех партитурах, пропеть на четыре голоса. И когда Ольга Седакова собирает свою четверицу — изо всех переведенных и не все из того, что переведено у каждого из приглашенных, — она имеет в виду эту историю, этот молчаливый эпицентр беседы. А иначе как приглашенными к участию поэтов и не назовешь, потому что тому, с какой степенью выделки и драгоценности каждого из них встречает русский язык у Ольги Седаковой, может позавидовать любой поэт на своем языке.
Как свечи, оплывает темнота и копится у лиц неопалимых, под пеленами белыми хранимых, и складки этих рук неразрешимых лежат, как складки горного хребта. В миндале — что стоит в миндале? Ничто. Стоит Ничто в миндале. Стоит оно там и стоит. В ничем — кто там стоит? Там Царь. Стоит там Царь, Царь. Стоит он там и стоит. Мы уже уезжали множество раз, но этот раз — последний. Прощайте, кому мы дороги! поезд не ждет, простимся на ходу. Эту сцену мы повторяли множество раз, но этот раз — последний. А, вы думали: мне не уйти? Смотрите же: иду. Господь, римские гиацинты цветут в горшках и разгораясь зимнее солнце ползет по зимним нагорьям; Упорное время года загостилось у нас. Жизнь моя легка в ожиданье смертного ветра, Как перышко на ладони около глаз. Еврейская прядь, ты не будешь седой! Лицо моe, как рукопись на шелку, глядит на меня из зеркал, И нет часа, чтобы усердный писец новых знаков в нее не вписал. Как же мне не покориться столь искусной и властной руке? Я не оставлю этого чтенья на самой важной строке. если б, наконец, в твоих зрачках еще нашлось пространство и в нем, измучась, уместился жук — тогда бы при внезапном озаренье ты надпись прочитал: какие буквы ты медленно вырезывал в себе, и складывал в слова, и строил фразу, и ах! она бессмысленной казалась. Негоцианты Тира и сегодняшние коммерсанты, отправляющиеся по воде на диковинных механических созданьях, Те, кого далеко провожает платок прощальной чайки, а кто им машет — не узнать, И гул: сама правда в человеческий мир вошла,