Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Визжа, бегут по склонам голые люди, разметались волосы горящие, трещит человечье сало, крошатся кости в живом мясе. Где упадут беглецы, там и врастут по грудь в мерзлоту. Лижут кровь изюбри и кабарги, вместо соли.
Сам-Большой в плаще из перьев филина, глаз у него один - на левом кулаке, как летняя лампа.
А у тебя глаз нет.
В самом сердце Сибиир-Земли ты увидишь древо Марину, ино говоря Черноклен.
Корни у него - там. А крона - вон где!
Колышутся в косматых ветвях полярные сполохи, иглистыми завесами сияют и рассеиваются.
Слева - солнцестояние, справа - полнолуние.
По всему стволу титьки женские, как грибы-чаги наросли, молоком полны.
На ветвях гнезда. В гнездах - души. Синички, кукушки, кулички, пуночки, снегири.
Туда смотри, замечай. На все четыре стороны.
В гнездах на полночь птицы-радужницы, пересмешницы, перевертни. Дует ветер сиверко.
В гнездах на полдень - птицы - юродицы, крестоносицы, злодеицы. Дует ветер обедник.
В гнездах на утро - птицы - ветреницы, полюбовницы, утешницы. Дует ветер утренник.
В гнездах на вечер - птицы-человечицы. Дует ветер - повечор.
Голосят птицы от голода, просят рыбной муки, кедровых орехов, оленьего молока, христорадости.
Две кобылицы - белая и саврасая, прилетают по небу, кормят птенцов - одна - кумысом на милость, вторая - кровью на беззаконие.
А под древом котел кипит в сугробе, не на огне, на стуже лунной. В котле бурлит вода талая, кора дубовая, собачья кровь, глина белая, смола каменная, У котла баба - сторожиха в бобровой шапке, в камышовой шубе до пят мешает варево сушеной медвежьей лапой. На груди - медное зеркало. Косы черные, якутские, моржовым жиром смазаны, до пизды висят. Вся одежа расшита колокольцами из надкрылков жука-хруща, бисерными увяслицами, собольими хвостиками, бусами баргузинскими, в ушных мочках болтаются серьги из костей журавля.
Положат тебя перед ней псиглавцы и во льды уйдут. Возьмет баба стеклянный нож с роговой ручкой, наклонится и рассечет твое тело на девяносто и девять кусков, разбросает по липовой доске мясо и кости, позовет со всего света погибельных зверей.
Идут погибельные звери по метелям, головы в облаках, крылья лебединые легки, ноги воловьи трудны.
Зверь Анфим. Зверь Асык. Зверь Безвер. Зверь Палеолог.
Идут издали. Несут огни во рту негасимые.
Лихим пламенем, огнями блудящими будут тебя палить три дня и три ночи. Выжгут все земное и некрепкое.
Разбросают куски по всему свету - голову в Кижи, голени в чащи Керженецкие, пясти на Колым-реку, локти в Колывань, тулово в Галицкое озеро, сердце и черную печень на Преснецкие горы, уд и ятра на плесы Астраханские, остальное Бог весть без креста, за Урал.
Звери лягут спать - головы на лапы.
Огни потухнут. Уляжется вьюга.
Зашипит в котле варево и прольется на весь свет.
Наступит весна.
Побредет баба-сторожиха по весям и градам, соберет тебя в подол, как был - от маковки до пят. Нарядит, как куклу поморскую во все новое, ненадеванное.
Выдолбит лодку-колыбель из цельного бревна, выстелит ее чернобурами с искрой, берестой свежей, чистым льном в головах. Уложит в лодку новую плоть, гладкую, как воск.
Помедлит и вложит плевком глаза твои во впадины.
Левый ночной, правый дневной.
Хорошие глаза. Заглядение. Похлопает баба по карманам на шубе, прищурится, что забыла?
А вот что.
Вынет мотки ниток на тресковой кости, возьмет цыганскую сапожную иглу, послюнив проденет крашеную ягодным соком суровую нить в иглу и прошьет насквозь щеки твои по живому, и так и сяк и узорами - а узоры - все солнышки, да елочки, да коники, вышьет твое лицо заново, так и будешь век вековать с шитой рожей. Выступит по стежкам брусничная кровь.
А баба наляжет грудями на корму, дыхнет, оттолкнет долбленку от подмытого берега
- Прощева-ай, дитятко.
Повлечет тебя ладно скроенного, крепко сшитого, великая попутная река с облаками и холмами и капищами, поплывут за осадчивыми бортами иконные доски новгородские, кверху ликами златыми, оливанными, муравленными...
Пущены на воду иконы позабытые, во снах являются, беспокоятся от старости.
Плывут иконы. Поют.
Сваи мостовые над головой смыкаются. Кличет в вышине ястреб-перепелятник. Возвращаются ласточки-береговушки. А ты плывешь в тишине и души не чаешь.
Зори теснят друг друга - вечерняя - утреннюю.
Югом пахнет.
Последний снег на лицо сыплется и не тает.
Первый снег всякий замечает, всякий ему радуется, а кто последний снегопад помнит?
Вот ты один и помни его.
Пасмурно в половине дня. Чисто и пусто.
Завертит лодку на порогах, разобьет о камни, выбросит тело на отмель, где волки лакают воду.
Понесет по весне заемной русской землей, прелью речной, низкими телесными облаками.
Вздохнет тело, воткнет нож в гнилой пень, снимет пояс и нательный крест и кувырком через нож перекинется, грянется оземь и встанет на четыре кости.
Зверьком, подлиском, соболем порскнет в лес.
Очнешься ты, вскрикнешь.
Лошадь переступит, отряхнет гриву от хвои, пожует удила.
Муторно тебе, зябко. Глаза болят. Сам не свой.
Часа не продлилось лесное гуляние.
Три ворона кружатся над твоей новой головой.
Молчат.
- Что ты делаешь?
- Вижу.
- Что ты делаешь?
- Слышу.
Так слушай: вот что случится с тобой...
+ + +
- А... Ты что шепчешь, сумасшедшая?... - спросил Кавалер, еще дремным растомленным голосом.
Спросонок отяжелела голова. За час садовая тень отошла, он так и спал на солнцепеке в саду. Сквозь веки солнце просачивалось алым течением, чудился жаркий вишневый Рузин шепот, навевающий кошмары и волшебства.
Пошевелил рукой по траве, поискал, чтобы поймать шептунью-негодницу... Пусто. Трава щекочется. Но ведь она рядом, шепчет, шепчет страшно и сердечно...
- "Ты слушай, слушай, вот что с тобой случится..."
- Рузя? Ну, хватит... Мало того, что разбудила....
- Всюду тебе Рузька мерещится... Клином свет сошелся. Хорош гусь. Разлегся, тоже, нашел место. Голову напечет - крапивной водой отливать не буду. Ну, вставай, вставай.
- услышав скрипучее ворчание Аксиньи Петровой, Кавалер очнулся окончательно - и вскочил, как ошпаренный. Сад купался в зрелом послеполуденном сиянии, истончились сквозные тени - не Рузин шепот гулял над взлохмаченной головой Кавалера, нет, то шумела рябиновая ветка, полная щебета и порха и перелетного шелеста молодой зелени.
Аксинья Петрова переваливалась на коротеньких ножках, подвернув подол, вынимала холстины и рубахи из корзины, развешивала сушить, упарилась вся со стиркой, назло затеяла труды в знойный день.
Кавалер еще утром по холодку приехал, но Царствия Небесного не застал дома, а Рузя еще спала.
Зато матушка Рузина тут же пристегнула Кавалера к домашней работе. И воды ей для стирки из бочки натаскай чертову прорву, и грядки прополи, и еще на крыше ветка сухостойная лежит, вчера ветрило, вот и обломилась, а убрать некому, вот ты слазай и убери.
Лестницу за сараем возьмешь.
Стоило одну службу исправить, так у карлицы находилось новых дел пяток, только поворачивайся. Ксения и не стеснялась:
- Раз уж такую орясину, как ты, наш большак пустил на двор- я ему слова поперек не скажу. Ему виднее. Я - баба, уж знаю свое кривое веретено и в мужчинские хитрости не лезу. Но коли тебе сегодня делать нечего, поработай, чай, не переломишься.
Кавалер не противился, исполнял бабину волю верно и почтительно, только про себя посмеивался: надо же, неугомонная, задает службу, будто младшему бесу у колдуна на побегушках. Изводит мелкими трудами, хорошо еще, что не заставляет вервие из песка плести, лунный свет решетом ловить, или четыре пуда ржи собрать по зернышку с каждого двора за одну ночь.
Разве что на прополке Кавалер не сдержался, выдернул из грядки за хвост редиску, обтряс землю, хрупнул.
Сочно, хоть и не завязался корень до конца, с одного боку красный, с другого бледный. Оглянулся по-быстрому и огрызок с ботвой в Рузино окошко метнул - звучно стукнуло о стеклянную четвертку. Может, выйдет.
Ксения тут же на огороде выросла, руки в боки. Застыдила:
- Ты что тут воду мутишь, знаки подаешь? Сказано тебе - спит она. Ишь ты, уже все окна выучил, кот казанский. Постыдился бы так-то к девушке...с редиской.
- Я просто... Я не так...
- Не так, да эдак. Не просто, а с вывертом. И не такие хлыщи нас улещивали, да пустых щей похлебали и вон пошли. - насупилась карлица, но сменила гнев на милость, сгребла выполотое сорье в передник.
Вздохнула.
- Девка в доме - хуже пожару. Ночей не сплю. Чуть шоркнет половица, вскидываюсь - ушла, пришла, не знаю... Отец ее по лесу одну пускает. Ночь-полночь, это все равно. А там и буреломье, и трясина ближе к Чудову селу, а за Преображенским скитом, говорят, медвежьи логова. И беглые люди шалят. Она ж дитя, пигалица... Была б моя воля, со двора бы шагу не ступила одна. Да с кем ей здесь водиться, одни старики, да уроды. Скучно ей. А теперь и вовсе сладу нет. Чуть поест, а больше раскрошит, и к вам на поляну бегом. Я ее в сенях бывало, поймаю за рукав "куда полетела?", а она так ручки к груди приложит, дикая вся, нечесаная, в волосья зверобой да тысячелист натискала, как блажная, бусы на шею навертела... И скороговоркой мне, матери - ты только подумай - ма-те-ри! так и выпаливает, так и частит: "Пусти, мама, пусти, надоба у меня...Не могу дома...Свят-крест не могу!". А какие у нее надобы, каких дома не бывает?