Духов день - Феликс Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Блажной, а блажной, погадай мне на перышках.
А я ей отвечаю:
- Я не гадаю, я летаю.
А она мне целое решето перышков назавтра принесла и отдала запросто. Стала со мной перышки пускать. От гусака подохлого, она мне крыло подарила. Я крыло это сгибал-разгибал, и решил, что нельзя его как у птицы делать, нужно чтобы прочно были скрепы запаяны и ремни затянуты, чтобы ловили крылья ветер, как в орлином парении.
Я рассказал Аленке про летание.
Она про летание, не хуже попа Андрона поняла, зарозовела вся, подолом прикрылась:
- А склепай, Кондрат, железного орла, улети со мной в тридевятое государство, там мы детей родим, а наши дети летать будут, и мы с ними полетим до старости.
Вышел грех. Спал я с ней ясным днем. Катались в обнимку на рассыпанных перышках, убежало под гору решето. Обещала ждать. Встала, одевалась, плыли у нее над головою тополиные пушки - горели на солнце. А я в тетратку записывал, как они летят.
А на Первый Спас, на бабьи Прощевины, все грехи бабьи отпускаются, какие ни есть, я решил лететь.
Поп Андрон мне на посошок налил красного, повесил на шею на цепке наперсный крест самоцветный, поцеловал в обе брыли и сказал:
- Лети, Кондрат.
Как крестный ход пройдет, колокола грянут, так ты - давай.... Или если хочешь, я за тебя полечу, я поп такой, мне терять нечего.
Отказался я, решил, сам полечу.
Пошел крестный ход, закачались хоругви, сверху все видно, ничего не страшно. Пристегнул я на плечи лямки, крылья по доскам проволок, жилы и упружины проверил - хорошо. Перекрестился. Прыгнул.
Никого не слышал, слышал только, как завизжала Аленка в толпе и упала на руки чужие.
Никого не видел, видел только, как поп Андрон сел и лицо пятернями закрыл, а потом рясу подобрал, и побежал, как мальчик по площади, в небо перстом тыча, заревел
- Глядиии! Мой плотник летит!
Подняли меня ветры и повлекли.... С волны на волну, с глотка на глоток.
Кровли, древеса, сады, кресты, заборы, луга, озера, реки - все закувыркалось. И вдруг - ничего не стало, одно небо глотком ледяным. Стаю голубиную мальчик гонял шестом с крыши - так я сквозь них летел и различал каждое перышко - они серебром отливают, вы такого не видели, как клинки татарские блещут, так становится стая по ветру. И лечу я и кричу и слезы по щекам хлещут, крылья мои - вольные, вот оно летание великое. Вот она молитва полетная. И крылья мои гудели, и ветры ловили в ладони голые, и от солнца заболела голова, потому что солнце вровень со мной летело, хотело проглотить, но помиловало меня светило, обласкало. Земля приблизилась во стремлении, река сабельным лезвием полоснула. Ай, как близко.
И упал я на овечьи холмы... Не больно упал. Даже ногами по траве пробежал, и крылья в камыши свалил. Только рейки хрупнули, да перепонки кожаные треснули, и покатился я в овсы кубарем, во рту соль и песок захрустели.
Лежал навзничь. Смотрел, как скачет на лошадях солдатская команда, уже успели. Очень били меня. Крестом по губам. Говорили - украл крест.
И по дороге били. И в городе били. И в темнице били шибко.
Попа Андрона, как подельника, привели, таскали за бороду. Мастерскую мою на колокольне разорили и пожгли.
Долго мы с Андроном ждали суда, расстригли Андрона, отправили на каторгу, а меня по городу водили на показ, с барабаном. Вывели на рынок, спросили у жителей:
- Скажите, видел ли кто его летание?
Все божатся
- Нет, барин, видеть не видели, слыхом не слыхивали, человеку на крыльях летать никак невозможно.
И только Аленка вышла вперед, подбоченилась и говорит:
- Я видала. Летал.
Ее было в кнуты, а палач плюнул, говорит, не стану сечь - брюхатая она.
Отпустили Аленку, а она пошла по городу, животом вперед и всем кричала:
- Летал он! Я видела!
Меня заковали, обрили полголовы и увели из Ливен ночью, вышло мне общее хождение на пруте с сорока грешниками, убийцами и мошенниками, кто без ноги, кто без руки, кто с волчьей глоткой, прозвали меня "лётчиком", поили на стоянках запаренным смородиновым листом. А кандалы лязгали, с ума сводили.
Теребили меня каторжане:
- Расскажи, как летал!
А я молчу, помню...
Как в последнюю ночь увязалась за нашей партией Аленка, подбежала, сунула мне узел с пирогами.
Плакала.
Гладила лицо, приговаривала,
- Буду ждать. Сына рожу. Будет летать. Далеко. А дочка будет, с мужем улетит отсюда, никому их не догнать.
Так и осталась в Ливнах, голодать. Никогда более не видел ее.
А случай представился, ушел я в бега. По борам сырым, по скитам глухим, по углам медвежьим, можжевеловым западенкам, божьим именем пробирался.
И понял я в бегах, бедуя да голодуя, что летание истинное не на крыльях самодельных, а внутри.
Внутри лететь нужно, так чтобы ничего не жалеть, как мореход земли оставленной не жалеет. Как охотник-промысловик белку в глаз бьет на лету, и не жалеет. Как татарин-коновал, мясную кобылу на глазах у сосунка режет. Как мать рожает и в муке ни себя ни дитя не жалеет.
Так летать надо.
Бывал я в Туле.
Есть в Туле монастырь Воздвиженья. Заплатил я служке, взошел на колокольню, одной рукой во все колокола позвонил - а другой рукой приманил к себе моих детушек.
Вы пойдите, мои детушки, ко мне на корабль, выходите из темного леса, от лютых змей, бегите вы, мои детушки, от своих отцов и матерей от жен и детей, а возьмите себе только одни души, плачущие в теле вашем. Там где ликованием наслаждаются верные праведные и преподобные и богоносные и мученики и мученицы и пророки и пророчицы и учителя и апостолы.
Так на мой жалостный призыв и тульский благовест некоторые из моих детушек стали от вечного сна пробуждаться, и головы из гробов поднимать. Со дна речного выплыли, из чащобы вышли зверьми обглоданные, с кладбищ потащились, друг за друга держась, как слепцы.
Да тут солдаты и сторожа подоспели, личико мне раскровенили и секли на рынке за дебош... так и помешали всеобщему воскресению из мертвых.
Покойнички мне потом часто являлись, плевали, бранились, почто зря разбередил, как теперь до конца времени шляться бездомными.
Один только человек меня благодарил. Поздний сын, у него от моего колоколия мать с погоста вернулась, четвертый год пошел, как зарыли ее, а она взяла и притащилась домой, слепая, за стены мертвой рукой хватаясь, зеленый подол глиной вымаран, тленом тронуто лицо, платок белый в кулаке, такая голодная.
Сын ее в доме поселил, кормил с ложки, на руках носил, а когда мир справедливый ему в окошко кричал "опомнись, похорони ее!", он из окна нож метал, огрызался:
- Не подходи, она за хлебом пришла. Она моя мама".
Так и сожгли их обоих без суда - мертвую мать и живого сына, чтобы не мутили обчество, не мозолили глаза любовью взаимной, что крепче лютой смерти.
Еле ушел я в нищенском образе, и часто переменял на себе платье, чтобы и покойничков блудячих и сыщиков хитроумных накрепко запутать.
Однажды, не пивши, не евши, сидел в падежной яме, да тогда же принесли к яме не совсем убитую собаку, бросили прямо на меня, и сверху кидали в нее камнями, а я там в яме прикинулся рогожкой, собаку отпихивал, и говорил:
- Вот как ты не умела хозяину служить, так и я терплю побои с тобой на пару.
Выбили собаке глаз, кричала собака. А я с ней затаился, спиной прикрыл - в меня все камни летели. Ночью вышел из ямы, собаку вытащил, назвал Марфой, в память сестры Евангельской, так и таскалась за мной всюду Марфа одноглазая, очень меня любила, побирались мы. В деревне Лягушкино мальчики на нас напали, меня избили, а Марфу в пруду утопили. Я мальчиков толкал, когда топили, кричал: Что же вы, что же вы..." А они меня в грязь мордой. Так и остался я один. Марфу мертвую выловил и зарыл и пошел дальше.
Знал на свете три неволи, каторгу, голод и любовь, одна мне воля в памяти была - крылья мои белые, лебединые.
Говорил я слова по селам. Сам из себя говорил, о летании, о том, что не распяли меня, а вот он я, здесь, рядом и люблю всякого и любого милую, и мне верили, и давали где хлебушка, где какой блинок, говорили: ешь, потом не будет. Я молча ел хлеб. А в селе Тихване пел я нищенские стихи на ярманке, поймали меня служилые люди, потащили на расправу, а я вырвался в рожь. Сзади кричат "Бежал! Бежал!" а уж негде взять, видно, где я бежал, там рожь шаталась а меня совсем с головою видно не было, так высоки колосы встали. Солдаты говорили меж собою : Как быть? Пешком не угонишься, а верхом - рожь помнем, барин заругает. Ну, Бог с ним, авось нас командир бить за него не станет.
Сидел я во ржи восемь суток, Богу молился, от труда сего утомился, прилег и уснул, когда же проснулся - глядь - в головах волк лежит и на меня глядит глазами. А я ему говорю - пошел ты, волк, на свое место. Или смотри, или сожри.
Волк кашлянул и пошел от меня.
А в другой раз я нанялся овец пасти, а мой волк прямо на стадо вышел - я его запомнил - белолобый и хвоста до половины нет.