Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки - Дмитрий Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взявшись за эту задачу, Юнкер решил ее, и весьма успешно. Ода по случаю коронации Елизаветы Петровны была сочинена им в кратчайшие сроки, а ее чтение успели включить в программу торжественного заседания Академии наук 29 апреля 1742 года. Оно прошло с исключительным успехом. Лучшие строки оды были посвящены апологии «приезжих муз» – то есть наук, перенесенных в Россию немецкой профессурой. Ведь там, «где они безопасно обитают», – толковал петербургскому двору немецкий поэт, – «Они составляют счастие стран, они – украшение корон» («…und wo sie sicher wohnen / Sind sie der Länder Glück, sind sie die Zier der Kronen») – и он был услышан. У нас есть основания полагать, что юнкеровская ода сыграла свою роль в формировании экономической и научной программы елизаветинского двора. Еще до ее публикации, решено было перевести оду на русский язык, для чего академические власти обратились к адъюнкту Михайле Ломоносову. Только что приехавший из Германии, женатый на немке, прекрасно владевший немецким языком, он представлялся весьма достойным кандидатом. Сыграло свою роль и то, что он уже отличился на поэтической стезе, написав во Фрейберге и послав на родину «Оду (…) на взятие Хотина» и «Письмо о правилах российского стихотворства». Оба текста произвели в Петербурге некоторый фурор и имели весьма далеко идущие последствия, поскольку способствовали решительному переходу русской поэзии от силлабического стихосложения – к силлабо-тоническому, то есть великому сдвигу, получившему в отечественном литературоведении наименование «реформы Тредиаковского-Ломоносова».
Изучив оду Юнкера, Михайло Васильевич взялся за перевод, и справился с ним. Спешим привести заключение строфы 26 и первую половину следующей, 27-й строфы, в оригинале и в переводе – с тем, чтобы читатель получил удовольствие, следя за ходом пера Ломоносова:
…Tyrannen hassen sie, weil sie sich selber feind; – …Тираннам мерсски те (науки – Д.С.): они враги себе.
Ein Fürst, der Tugend liebt, ist so, wie Du, ihr Freund, – Монархи любят их подобные Тебе.
Aus Neigung wie mit Grund; und wo sie sicher wohnen – Когда спокойно их хранит кака держава,
Sind sie der Länder Glück, sind sie die Zier der Kronen. – Бывают щастье стран, корон краса и слава.
Dein Reich ist recht für sie ein weiter Sammel-Platz; – Империя Твоя пространной дом для них.
Dort ist noch viel zu thun, da liegt noch mancher Schatz, – Коль много скрытых есть богатств в горах Твоих!
Das jene Zeit versäumt, den dir Natur verborgen – Что прошлой век не знал, натура что таила,
Du ziehest beydes vor durch wirtschafftliches Sorgen… – То все откроет нам Твоих стараний сила…
Как очаровательно беспомощен перевод первой строки приведенного фрагмента: уразуметь ее смысл вполне можно, лишь обратившись к немецкому оригиналу. Но какой первобытной силой дышит шестая строка, взятая нами в курсив! Тут по почерку прилежного ученика уже можно узнать когти будущего льва отечественной словесности.
Однакоже переводом окончился лишь внешний, формальный этап работы. Образы петербурско-немецкого одописца не давали покоя русскому поэту, а слова отдавались во внутреннем слухе. В 1746 году, Юнкер умер, совсем не старым еще человеком. А на следующий год, Ломоносов снова взялся за перо и написал на те же темы – так сказать, «поверх юнкеровского черновика» – свою новую, вполне уже оригинальную «Оду на день восшествия на Всероссийский престол ея величества государыни императрицы Елисаветы Петровны, 1747 года», где возвратился к ним и придал им мощное развитие. При этом, по верному замечанию старого ленинградского литературоведа Л.В.Пумпянского, на выводы которого мы опираемся в этом разделе, отдельные выражения оды петербургско-немецкого поэта порождали иной раз целые строфы у Ломоносова. Впрочем, ни о каком подражании здесь говорить не приходится. Так, привлекшая наше внимание тема «приезжих муз» у Ломоносова только в начале оды заявлена в юнкеровских выражениях: «Тогда божественны науки, / Чрез горы, реки и моря / В Россию простирали руки, / К сему монарху говоря…»
Затем она с размахом и оригинальностью разработана в центральной части оды, описывающей пространство российской державы как «широкое … поле, Где музам путь свой простирать!» – а возвращается уже в самом конце, причем в весьма интересном контексте: «О вы, которых ожидает / Отечество от недр своих / И видеть таковых желает, / Каких зовет от стран чужих…». Как видим, по Ломоносову, Отечество отнюдь еще не насытилось видом иностранных ученых. Напротив, оно еще только «желает [их] видеть» и «зовет» – так что «академическим немцам» пока не о чем беспокоиться. Наряду с этим, оно «ожидает» «собственных Платонов / И быстрых разумов Невтонов», призыву взрастить которых посвящена вся вторая половина 22-й строфы.
Наконец, в следующей, предпоследней (23-й) строфе оды, тема «приезжих муз» транспонирована в новую тональность – универсальной ценности наук вообще. Кто же не помнит хотя бы вступительных слов этой поистине прославленной хвалы: «Науки юношей питают, / Отраду старым подают, / В счастливой жизни украшают, / В несчастной случай берегут …». Может быть, это – наиболее известные современному читателю строки из российской поэзии XVIII века. Для нас же будет наиболее существенным то обстоятельство, что основная тема одного из текстов, принадлежащих магистральному руслу литературы «петербургского периода», корнями своими уходит в почти забытую традицию «петербургско-немецкой оды», весьма процветавшей на брегах Невы от Петра до Елизаветы – а впрочем, и позже. Намеченному же в оде образу Петербурга, росту которого дивится божество Невы, также была суждена долгая жизнь в отечественной поэзии: «В стенах внезапно укрепленна / И зданиями окруженна, / Сомненная Нева рекла: / „Или я ныне позабылась / И с оного пути склонилась, /Которым прежде я текла?“»…
Державин и немецкая поэзия
«… Из всех наших поэтов, связанных с классицизмом, Державин является не только наиболее „беззаконным“, но и наиболее самобытным. У него имеется ряд переводов и подражаний иноземным образцам – главным образом, немецким поэтам, по большей части второстепенного значения (переводя из Шиллера и Гете, он избирает тоже вещи малозначительные). Но иноземных учителей, которые бы определили его творческий путь, у него не было». У нас нет никаких причин пересматривать цитированное положение, высказанное в свое время видным советским литературоведом Д.Д.Благим. И все же в творческом развитии классика русской поэзии «петербургской эпохи», в особенности в самом начале, когда его рука только настраивала лиру и пробовала лады, были периоды внимательного и благодарного ученичества. Особенно интересно в этом отношении время сразу после разгрома пугачевского бунта, когда Державин, обиженный и обойденный по службе, по полуфиктивному поводу приехал собираться с силами и мыслями на Волгу, в немецкую колонию Шафгаузен.
Немецкие колонисты появились в этом районе совсем недавно, вместе с потоком переселенцев, откликнувшихся на манифесты Екатерины II, и успели уже натерпеться страха во время восстания. Колония была расположена на левом берегу Волги, на северо-восток от Саратова, и отделялась от степи цепью песчаных холмов. На вершине одного из них, ближайшего к колонии и наиболее удобного для обороны, Державин во время военных действий уже был с командой саперов, заложил там простейший шанец и поставил пушки. Неудивительно, что колонисты, во главе со своим крейс-комиссаром, приняли его как родного. Кроме того, Гаврила Романович еще в детстве, когда его родители жили в Оренбурге, ходил там в школу ссыльного немца, по имени Иозеф Розе, где ему довелось овладеть немецким разговорным языком. Державин имел потом не один случай благодарить судьбу за этот полезный навык. Так было и в этот раз. Видя, что приезжий мается, не зная, чем занять мысли, один из простых колонистов, по имени Карл Вильмсен, предложил ему несколько книг. Одна из них заинтересовала Державина. То был сборник прозаических переводов на немецкий язык стихотворений некого анонимного, писавшего по-французски поэта.
Неизвестный поэт придерживался стоического мировоззрения. Он смотрел на жизнь, как на короткий сон, обманчивые миражи которого рассеиваются при свете утра. Судьба отдельного человека, так же, как и великих царств, виделись ему не более чем «игралищем непостоянства». Во всем этом мире, скользившем по краю бездны, поэт видел лишь одну неподвижную точку – крепость духа, лишь закаляемую лишениями и бедствиями. «Сие же опыт совершенной добродетели, когда сердце в жестокостях рока растет и возвышается». Державин был поражен: все в этих стихах соответствовало его положению, все разрушало его мечтания – и укрепляло его дух. Мы только что привели в кавычках фрагменты из переводов на русский язык, набросанных Гаврилой Романовичем для себя при чтении од неизвестного учителя. Но, следуя мыслью по стопам неизвестного поэта-стоика, Державин ощутил и нечто гораздо большее, чем успокоение душевное. Карабкаясь с заветным немецким томиком на склоны Читалагая, размахивая руками и задыхаясь, Державин почувствовал, как в глубине его духа рождаются собственные стихи. Он ощутил себя русским поэтом.