Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820 - Александр Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкин наполнял стаканы разливной ложкой.
— Ему! Ему! — указывал Казак.
Налили и дядьке Леонтию Кемерскому. Пушкин самолично поднес.
— Благодарствую, Александр Сергеич! — прослезился дядька Леонтий.
Пушкин последнему налил себе и, поднимая стакан, закричал:
— Суши хрусталь, как говорят гусары!
Воцарилась тишина, пока все сушили хрусталь. В этой паузе Тырков неожиданно вывалился в коридор и наткнулся на идущего мимо Вольховского.
— Ба! Суворочка! — вцепился ему в рукав Тырков и повис. — Ге-ене-ра-ли-лиссимус! Париж взят! Но не горюй, — обнял он Вольховского дружески, — на твою долю еще остался Константинополь! А пока присоединяйся к нам, тут каждому достойному человеку подносят…
— Чего подносят? — не сразу понял Вольховский. Был он, как всегда, строг, неулыбчив, его ясные глаза из-под сросшихся бровей смотрели сурово.
— Да он — спартанец, господа! Неужели забыли? — вскричал Малиновский.
— Да, — сухо согласился Вольховский, — я дал зарок никогда не пить вина.
— Налейте ему стакан холодной воды из кувшина! — крикнул Пушкин, тоже уже изрядно, как и другие, раскрасневшийся. — Пусть приобщится!
Кто-то бросился к кувшину, стоявшему возле умывальника, да опрокинул его. Вода пролилась на пол.
— Я, пожалуй, пойду! — скромно откланялся Вольховский, не желая вести дальнейшую беседу, однако за ним увязался Тырков, который пьянел на глазах.
Они успели отойти едва на два шага, как Большой Жанно крикнул Вольховскому вслед:
— Не быть тебе, Суворочка, Суворовым!
— Это почему? — уязвленно обернулся тот, и его черные сросшиеся брови взметнулись по краям.
— А ну-ка, кукарекни!
— Зачем?
— Просто так…
— Глупо… Стану я просто так кукарекать!
— А я вот кукарекну! — Большой Жанно присел на корточки и, хлопая себя согнутыми в локтях руками по бокам, запрыгал по коридору. — И Суворов кукарекал! Ку-ка-ре-ку!
За ним двинулся, кудахтая, Паяс. Кукарекнул вслед Вольховскому и Казак.
Пушкин заливисто хохотал, хохотал, сгибаясь и разгибаясь, и вдруг закудахтал.
— Ку-ка-ре-ку! — пропел над ухом у Суворочки Тырковиус.
Тогда Суворочка гаркнул, развернул его за плечи и направил от себя навстречу кукарекающим и кудахтающим его товарищам, подтолкнув в спину.
— Ша-гом марш!
А сам твердым шагом удалился по коридору.
В комнате у Малиновского остались сидеть только Дельвиг с Горчаковым, тоже, как и все, захмелевшие.
— Барон, — сказал князь.
— Князь, — отозвался барон.
— За Париж! — сказали они вместе, звонко чокнулись бокалами и выпили.
В это время с шумом обратно ввалились Казак, Француз и Паяс.
Князь и барон посмотрели на них как на незнакомых.
Сидевший у стены и вытянувший ноги в проход Тырков поднялся с трудом по стенке, утвердился на ногах и двинулся по коридору, пытаясь чеканить шаг. Но его заносило от стены до стены. Тогда он запел что-то бодрое, солдатское, и шаг был найден.
Вскоре Тырков ввалился в залу, где находились остальные воспитанники, проводя вечернее время в спокойных играх. При входе он произвел такой шум, что поневоле все взоры обратились к нему. Веселый и разрумянившийся, он задрал первого попавшегося ему по дороге собеседника — им оказался Кюхельбекер с толстой тетрадью в руках.
— Бюхель-Кюхель, слушай меня, родной! — повис он на товарище.
— Тырковиус, — отвечал тот вполне любезно, — пожалуйста, не трогай меня, я занят. Хотя нет, послушай: «Без дружбы жизнь была бы гробом. Люди, чувствующие необходимую потребность в дружбе и не умеющие найти себе друга, изнуряют свое сердце беспрестанной тоской. Бэкон». Каково?! — задумчиво произнес он и посмотрел Тыркову в глаза. — Изнуряют свое сердце беспрестанной тоской…
Тырков задумался тоже, а потом уважительно спросил Кюхельбекера:
— Вильгельм Карлович, а ты, по-моему, одинок. Хочешь, я буду тебе другом?
— А ты, по-моему, выпил, — печально сказал Кюхля, внимательно посмотрев на собеседника.
— Нет, Вильгельм Карлович, ни в коем разе…
В зале появился отставной артиллерии полковник Степан Степанович Фролов, нынешний надзиратель в Лицее.
Окинув начальственным взором зал, он сразу оценил обстановку и поманил пальцем к себе Тыркова.
— Воспитанник Тырков, пойди сюда!
Тырков направился к нему, стараясь продвигаться по одному ряду паркетин, но у него ничего не получалось, он то и дело сбивался, цепляясь нога за ногу, спотыкался.
— Что это у тебя с фигурой? — спросил надзиратель, делая ударение на «и».
Подойдя ближе, Тырков отдал честь и сказал:
— Рад приветствовать вас, господин инспектор!
Коленки у него подогнулись, и он рухнул на пол.
— Пардон, — сказал он, уже лежа и глядя честными, но пьяными глазами на надзирателя. — Застой в костях! Но с фигурой, Степан Степанович, мы на короткой ноге, уверяю вас!
Фролов, медленно сложив руки на груди, сначала молча смотрел на воспитанника, лежащего у его ног, потом стал тихонько напевать что-то из модной пьески.
Степан Степанович Фролов, отставной артиллерии полковник, с претензиями на ум, на некоторые познания, с надутою фигурой, или, как он говорил, фигурой, не имея никакого достоинства и ни малейшего характера, был одним из самых типических лиц в пошлом сборище лицейских менторов. Натура у него была грубая, солдатская, но сердце слабое, доброе. Он пообтерся, пообтесался понемногу в обществе лицеистов, которые смеялись над ним чуть ли не открыто, в лицо, а он не обижался, испытывая к ним нечто вроде любви, потому что, несмотря на все свои претензии, он не мог не понимать, что они и умнее и развитей его. Их дружба ему льстила, и он совсем не понимал, что часто лицейские обращают его в совершенное посмешище. Он никогда не участвовал в кампании двенадцатого года, даже бежал от Наполеона из своего смоленского имения, а все же претендовал на установленную в память о кампании серебряную медаль. Какими-то судьбами он сделался известен графу Аракчееву и по могущественному его слову, без малейших со своей стороны прав, был определен к ним, во второй уже половине курса, инспектором классов и нравственности.
Паяс Яковлев, как ему и полагалось, потешал публику, изображая одного из лицейских профессоров, мотаясь из конца в конец по номеру Малиновского, где продолжалась вечеринка. Стояли стаканы с недопитым ромом, в посудине тоже еще оставалось. Пушкин, Пущин и сам Малиновский лежали поперек его кровати, остальные уже разошлись.
— Вот, видите ли, дети, камешек-та, — приговаривал Яковлев, показывая камешек, — о котором я толковал вам на прошедшей-та неделе в своей лекции. Как же он называется?! «Лабардан», — отвечал он сам себе. — Кто сказал? — «Дельвиг». Ну, вот и видно, что охотник жрать-та, наш барон, все съестное на уме! Лабардан-та, милочка барон, рыба-с, а камешек называется лабрадор-та! Минералогия — наука-с, а не меню ресторации…
Лицеисты, катаясь от хохота, выволокли из-за своих спин спокойно почивавшего у стены на кровати барона Антона Антоновича, растормошили, и теперь он щурил невинно заплывшие от сна и возлияний глазки, улыбался добрейшей улыбкой и ничего не понимал, чем приводил в совершенный восторг своих товарищей.
— Это же Карцов собственной персоной! — стонал Пущин. — Минералогический кабинет… И Тося…
— Т-с-с! — Яковлев вдруг что-то услышал, приложил палец к губам и осторожно выглянул в коридор. Через мгновение он повернулся с перепуганным видом: — Фигура идет! Кого-то там распекает! — И он пулей вылетел в коридор.
Вскочили, как подброшенные пружинами, и остальные. Даже сонный барон задвигался. Он поднялся и отчего-то стал прибирать постель Малиновского, приглаживая одеяло.
— Бросайте все в окно! — закричал Малиновский и первым делом толкнул Дельвига под зад в коридор: — Беги, Тося! Тебе долго ползти…
— Я с вами! — попытался остаться тот, но, увидев в конце коридора надутую фигуру Фролова, который открывал дверь в один из дальних дортуаров, решил за лучшее испариться, как до него поступил Яковлев.
— Давайте быстрей! Он еще далеко! — громким шепотом посоветовал он друзьям и скрылся.
В отворенное с великим трудом окно полетела суповая миска с недопитым нектаром и стаканы, и даже со страху серебряная разливная ложка.
— Ложку-то зачем? — вскрикнул Малиновский, но она уже улетела.
— Потом подберем, — буркнул Пушкин и обезьяной плюхнулся на кровать.
Когда в дверях возник инспектор Фролов, в дортуаре было чисто, только на полу посреди комнаты осталось пятно разлитого гогеля-могеля.
Фролов стоял молча, только потягивал толстым носом, принюхиваясь, как кобель. Перед его взором прошли по очереди помятая кровать, мусор на полу, мокрое пятно и, наконец, открытое окно, к которому он и направился.